Главная    Литература    Хвастунья

В начале прошлого года журнал "Знамя" опубликовал совершенно замечательный роман известной поэтессы Инны Лиснянской "Хвастунья". Автор характеризовала его как "автороман", имея в виду, что это произведение автобиографическое, рассказ о событиях ее жизни, как бы внутренний монолог. Как и положено устному рассказу, в чем то он путанный, в чем то перескакивающий с одного на другое...

Интересное чувство - начав его читать, остановиться уже невозможно, и ты читаешь, читаешь, как бы вслушиваяь во все продолжающийся рассказ о судьбе автора и судьбах иных людей, с которыми жизнь автора сводила или связала. Читая его я увидел, что Инна Лиснянская - бакинка, а к этому городу у меня особое отношение. И представьте себе, в юности она была знакома с Геной Альтшуллером! Ниже мы публикуем отрывок из романа, рассказывающий о том, как Инну Лиснянскую "привлекали" для получения показаний, изобличающих в Альтшуллере и Шапиро "врагов народа".

И хотя про Альтшуллера в романе больше ничего не рассказывается, настоятельно рекомендую прочитать его целиком. Роман можно купить через интернет-магазины, его можно прочитать и в интернете по адресу http://magazines.russ.ru/znamia/2006/1/li2.html.

Редактор

Хвастунья

Инна Лиснянская

Опубликовано в журнале "Знамя" 2006, №1

Я, хвастливая душа почти нараспашку, я, обожающая подтверждать чужие, доверенные мне тайны собственными, в данном случае промолчала. Слушая Светлова сочувственно, но рассеяно, не запоминая деталей, я молчала. Я молчу о том, как я, незамужняя девушка, в подвале серого дома бакинского чека просидела трое суток в цинковой ванне с ледяной водой. Время от времени теряя сознание, утопала, и меня за мой первый и последний перманент вытаскивали, били, чтоб в себя пришла, и снова - в ванну. А время от времени, подгоняя резиновым прутом, голышом вталкивали в соседнюю комнату на допрос. Там мне в глаза пускали такой пронзительный свет, что не видела лица допрашивающего, лишь по акценту, как во сне, догадывалась - армянин. На самом-то деле речь имеет только два ярко выраженных акцента, у одних акцент наступательный, у других - оборонительный. У меня - оборонительный, но упрямо-твердый, хоть лепечу:

- Простите меня, я не вру, я не помню, чтобы Гена и Рафа в книжном пассаже увидев, извините, портрет Сталина, говорили те слова, которые, прошу прощения, вы предъявляете: "Куда ни плюнь - эта морда".

- Заткнись, карабахская ишачка, я тебе ничего не говорил, я тебе признанье твоей подруги передал, твоя Копейкис в Тбилиси рассказала все и про вонючую антисоветскую смесь. Призналась, что жених ее, Гена Альтшуллер, жидовский изобретенец, порошок изобрел: в любую лужу брось во время парада - растворится, и вонь пойдет, и завоняет на площади Ленина правительственную трибуну и колонны трудящихся. Подтверди формулу - отпустим. Кончай врать и прощения просить! Вчера за прощение тебе в один глаз всунули, а сейчас - и во второй получишь!

Допросчик подставил мне под левый глаз бумажку со знакомой формулой, а я, поняв, отчего пронзительный свет мне кажется не белым, а розовым, поняв, что подбит правый, даже сообразив, что в правом - разошлись когда-то сшитые мышцы, чтобы не косила, успокоилась. Все объяснимое всегда успокаивает. Успокоилась и залепетала, что, пусть извинят, но пусть проверят, - по химии мне, совестно признаться, с трудом тройку натягивали, и даже если бы я какую формулу и видела, уж, простите, пожалуйста, не поняла б. Простите великодушно, такой характер: чего не пойму, того не запомню. Этой формулы не знаю, сделайте одолжение, немного свет отверните и не мучайтесь со мной.

- Это я мучаюсь, говно ишачье? В ванну ее!

И опять в ванну резиновым кнутом погнали, а я соображала, что больше не вынесу, Люська им все подтвердила, так чего мне и впрямь, как ишачке, упрямиться? Не знаю, сознательно или подсознательно, но прибегла я не к речевой, а к физической оборонительности: брякнулась на пол и, уже не прикрывая одной рукой грудь, а другой - низ, начала биться, как эпилептик, кажется, у Достоевского прочла, как надо. Помогло. Отпустили, приказав, чтоб никому - ни слова, иначе убьют окончательно. Еще приказали на всю жизнь запомнить легенду: проводив Копейкис в Тбилиси, решила в море искупаться. Села в электричку на Сабунчинском вокзале и поехала за город, в Бузовны. Все, мол, знают и поверят, что такая, как я, способна и в декабре в воду полезть. Полезла в холодное море, простыла и забредила, и провалялась трое суток в винограднике. А стала выбираться, глаз о лозу поранила, еле выбралась. Я действительно еле выбиралась сразу из воспаления легких и почек, из ревмокардита. Но выбралась, слава Богу, пожертвовав всего одним глазом и небольшим пороком сердца. А вполне могла и ослепнуть, да и помереть.

А их легенде, тоже действительно, все поверили. Даже моя закадычная подруга Копейкис, которую, я, как и все в школе, называла по фамилии, вслед которой я ободряюще махала на перроне и улыбалась. И вот такую, махающую и улыбающуюся, меня и взяли под белы рученьки и - в серый дом. Когда Копейкис пришла ко мне, вернувшись из Тбилиси, как всегда очень красивая, с подведенным пухлым ртом, и своими ясными, зелеными глазами вопросительно посмотрела на меня, всю распухшую, я ей выпалила уже накатанную перед родными и соседями легенду. Папа в предпоследний раз лежал тогда в госпитале, он бы, не исключаю, заподозрил неладное.

Ведь когда однажды с другим ухажером Копейкис и его однокурсниками из военно-морского училища мы играли в прятки на бульваре, очертив словесно квадрат пряток, меня до рассвета найти не могли, прибежали к моему отцу, думая, что я домой сбежала. А мой папа сказал: если Инна играть начала, то не сбежала, а прячется, ищите поверху в очерченном квадрате, я вслед за вами потихонечку дойду. Вернулись курсанты на бульвар и увидели, что белеет что-то на парашютной вышке. Ухажер Копейкис взобрался, а это я в сарафане Копейкис на самой верхотуре сплю. Кто-кто, отец меня насквозь видел.

И Копейкис видела, но не насквозь. Она поверила в легенду и жутко огорчилась, и корила себя вслух: зря просила провожать на допрос в Закавказское МВД, и чего это взбрендило зимой в море купаться? Неужели с пересеру за нее? Ну да, она и вправду со страху хотела, чтоб я, самая родная душа, ее на поезд посадила. Оказывается, - ничего страшного. Поселили в гостинице, обращались культурно, угощали чаем с шоколадом, на легковушке по Тбилиси повозили. Она же в Тбилиси впервые! Она, конечно, ни в чем не призналась, хотя они знали и про усатую "морду" и про изобретенный Генкой с помощью Рафки порошок. Все-таки кто же выдал? Ведь по книжному пассажу мы шли впятером. Лека Эдельсон, этот увалень, не в счет, он их третий неразлучный друг. И мало ли что три друга-студента втроем не обсуждали, мало ли какие меж собою запрещенные шутки и планы не выстраивали! Органы узнали лишь про "морду" и порошок, способный завонять парад. Понятно, и мы с ней не в счет, мы не такие. В книжном пассаже всегда людно, видимо, кто-то притерся, подслушал и настучал. А насчет формулы, видимо, Генка с Рафкой сами сказали, - шутку свою решили обшутить. Дураки! Зачем так с органами шутить, - непонятно!

Но мне-то все стало понятно. Я слушала Люську, а меня как подменили, - ни взглядом, ни жестом, ни мускулом не выдала, что кто-кто, а я-то знаю, каким шоколадом там угощают. Про себя я Копейкис пыталась оправдывать, но сердце уже к ней, к предательнице, не лежало. Отдалилась от нее, однако постепенно и не слишком далеко, чтоб не заподозрила, почему. А после смерти Сталина отпустили и реабилитировали Люськиного Альтшуллера и Рафку Шапиро, которым дали по 25 лет строгого режима, и выяснилось, что бедная моя Копейкис ни при чем. Выдал как раз Эдельсон. Кто их, ставших стукачами из поспешной трусости, поймет? Эдельсон настрочил всего один донос, и всего - о книжном пассаже, что на углу нашей улицы. А уж потом у него узнали и про вонючий порошок. И нас с Копейкис указал как свидетельниц. А прежде, небось, какие только пассажи в адрес власти от Генки и Рафки не выслушивал, но без нас. А при нас в штаны наклал, спешил, как бы мы с Копейкис первыми не настучали. А неразлучная наша дружба с ней расстроилась. Я виновата, не поверила, а сильно виноватые сами и отползают. Я так ей и не рассказала про подвал, Гене с Рафой тоже - ни слова. То есть несколько слов я им выпалила сдуру. После этих нескольких слов они со мной едва раскланивались. Может - с дуру, а может - с нового, с личного страха я выпалила эти несколько слов. Я была уже замужем, и уже моей умненькой, но болезненной Леночке было четыре годика. А мой муж Годик оказался таким ревнивцем, что бывал со мной ласков, только если болела. Мне все идет на пользу. Пошел на пользу и мой оборонительный опыт в подвале: чтобы Годик не ревновал, я устраивала, правда, редко, в крайнем случае, падучие припадки, а иногда и полностью слепой прикидывалась. А тут меня Копейкис вызвонила по единственному на этаже телефону Ирины Степановны: "Приходи ко мне, но одна, мы решили в старой тесной компании реабилитанс отметить". Я и пошла, хоть знала, что потом дома разразится.

А разразилось еще у Копейкис. Мы распивали бутылку "Хванчкары" в честь реабилитанса, я, поочередно поглядев на каштановолосого, стройного, еще более худого, чем прежде, Гену-изобретателя и на низенького, толстого, мелко-курчавого, полысевшего макушкой Рафу-юриста, запузырила им длинный вопрос. Редко кого-либо о чем-либо, кроме мнения о своих стихах, расспрашиваю. Насчет стихов эгоцентрично не выдерживаю, а так жду, кому надо и что надо о себе сам расскажет. Поэтому про других я премного меньше знаю, чем про себя. Не пойму, какой бес меня за язык дернул:

- Почему еврейская нация такая активная, - и в революцию активничала, и в раскулачиванье, и после войны? Например, вы, Рафа и Гена, и даже совсем недавно… После вас сосланный наш сосед-космополит наказывал в письмах из ссылки своему первоклашке, чтобы сын рос активным пионером и боролся за коммунизм. Нет, простите меня, не обижайтесь, вы активные - против власти. Но факт, что активные, а в какую сторону - разве это так важно?

Гена и Рафа сначала опешили, а потом хором возмутились: Лиснянская, да ты знаешь, кто ты? - ты форменная антисемитка.

- Она дура форменная, а не антисемитка, - вступилась за меня Копейкис. - Была бы антисемиткой, за своего мещанского еврея, которого родители зовут Годиком, не вышла б. А была бы умная, еврейкой бы не записывалась, а записалась бы, по матери, армянкой, как Рафка. Или по принявшему иудаизм дедушке - русской. И я вспомнила, как, лежа в госпитале, папа просил меня записаться русской или армянкой. Я почти пообещала ему, но по дороге в паспортный стол подумала: если я настоящая христианка, то должна записаться еврейкой, - ведь уже начали просачиваться сторонние слухи, что немцы евреев сжигают, а Копейкисы, сумевшие сбежать из Киева, почему-то по секрету рассказали, что бабушку и дедушку Копейкис и всех остальных убили в Бабьем Яру. Раз так, подумала я, пусть на земле на одну еврейку будет больше. А уж если мне что вступит в голову, становлюсь форменной ишачкой, - и ни с места. Начальник паспортного стола, усатый азербайджанец, тоже учил, что лучше всего русской итти в жызн, армянкой - худой конец, а еврейкой, как он сказал, - "уже самсем плох". Я, обруганная антисемиткой, тихо утерла глаза и чуть было не раскрыла рот, чтобы похвастаться перед ними, какие ванны я из-за них принимала и какую физиотерапию. Но спохватилась: во-первых, не из-за них, а заради чести, во вторых, дала зарок молчать, не то - убьют. Да и если обо всем говорить, то придется сказать, что со мной припадки случаются, и мне кажется, что симулирую.


Главная    Литература    Хвастунья