Главная    Люди     Он может стать знаменитым

Он может стать знаменитым

В.Р. Полищук

(из книги "Мастеровые науки" 1989)

...Леонид Леонидович, русский, беспартийный, женатый (детей нет), родился в Москве в 1946 году. В 1963 закончил там же с золотой медалью среднюю школу, а в 1968 - физический факультет университета. С 1971, после службы в армии, работал младшим научным сотрудником в крупном химическом институте. Подготовил кандидатскую диссертацию "Поведение асимметричных систем в симметричной среде", каковую и защитил в 1975. Тогда же перешел служить в другое учреждение, призванное содействовать развитию транспортной техники. Возглавляя там лабораторию теории гидропривода, продолжал изучать происхождение жизни и подготовил докторскую диссертацию "Химическая физика асимметричных систем". Защитил ее в 1979, когда ему сравнялось 33 года. Потом заведовал группой лабораторий - целым отделом в институте, озабоченном поиском новых лечебных препаратов. Автор 76 печатных трудов, докладчик на многих всесоюзных и международных конференциях.

Почему обстоятельства повернулись так, а не иначе? Излагая все по строгости, без домыслов - голую информацию - рано или поздно упираешься в глухую, абсурдную беспричинность событий. И никак с нею не можешь сладить, пока не примешь к сведению неудобную для науки главенствующую роль разных там частностей, не фиксируемых документами мелких подробностей. Да не приучишься проникаться ими так, будто увесистые колеса бытия проезжались не по какой-нибудь неодушевленной материи, а по твоим собственным драгоценным косточкам.

Начнем же снова.

Не спешите бросать камни

- Лейтенант, доложите, каким искусствам обучены.

- Фортепиано, гитара, аккордеон. Готов овладеть фисгармонией.

- Знатно...

Командир, принимающий пополнение, оглядит складную, но разительно не воинственную фигуру в пузырящейся гимнастерке и спросит задушевно:

- В теннис играете?

- Около первого разряда.

- Живо еще русское офицерство! И языки знаете?

- Английский... Французский - со словарем. Алгол, фортран...

- Стоп, голубчик, это уже серьезно. С большой машиной управитесь?

- А это какая - большая?

- …

- Ого! И правда - серьезно. Можно попробовать.

Так начнется его военная служба. Леня пойдет на нее, получится, своей охотой: не воспользуется случаем остаться на гражданке, пригревшись в неком почтенном институте.

...Добрые друзья сделали для этого все, что надо. Он был представлен предполагаемому шефу, его сотрудникам - и всем весьма приглянулся. Но вот беда: они не приглянулись ему.

Зрелый человек не усмотрел бы в тех людях ни малейшей патологии. Однако неискушенному новичку показалось, что профессор постоянно бежит опрометью, будто видит на горизонте кошелек, который могут перехватить; что у его подтянутых питомцев - цепкие и, видимо, светящиеся в темноте глаза каннибалов. Леня едва ли смог бы объяснить, почему ему такое померещилось: принимали его по-свойски, говорили со всей прямотой... Может быть, дело как раз в этой прямоте, в незатейливости выдаваемых авансов. Ему объяснили: добьешься того-сего - получишь столько-то; осилишь то-другое - назначат тем-то. Не ведая еще монотонности служебных тягот, обкатавших его собеседников, как прибой гальку, юный гость был скор на расправу.

Назавтра, позвонив своим доброжелателям, он объявил: эта компания ему не подходит. Те пожали плечами, но не удивились; он и раньше бывал замечен в недальновидных поступках.

Мог просидеть в библиотеке над какими-то трактатами тот заветный час, когда следовало маячить на глазах некоего особо сурового на экзаменах лектора.

Мог пренебречь семинаром по математике - а вел его сам Н. Н.; на каждый стул в аудитории приходилось по два-три слушателя,- предпочесть репетицию в джазе (предавался одно время и этому малопочтенному увлечению).

На третьем курсе, огребая круглые пятерки и потому имея, по факультетской традиции, право выбирать какую угодно специализацию, посетил несколько раз престижнейшую кафедру великого Н. Н., повертелся там недолго - и ушел. Что ему там не понравилось, никто не понял, но вскоре перспективный студент обосновался на другой кафедре, слывшей захудалой, но развеселой. "Может себе позволить", - вздохнули однокурсники...

Так уж приучил его отец, добрейший Леонид Дмитриевич: заниматься стоит лишь тем, к чему лежит душа. Он хлопотал о том, чтобы его мальчик мог учиться всему, чего ни возжелает - и по этой части превосходил любого из обитателей района, в котором квартировало их семейство.

Они жили в Марьиной роще.

Для природного москвича разъяснения к этим словам излишни: он наверняка слышал, что это был за уголок лет сорок назад. Уроженцам же других населенных пунктов толковать бесполезно, можно лишь напомнить, что в городе их детства наверняка был свой Подол, своя Молдаванка или Нахаловка, лихое местечко, впоследствии сметенное бульдозерами массовой застройки; заповедник, куда маменькиному сынку с нотной папкой или теннисной ракеткой лучше было не соваться даже среди бела дня.

Зрелые обитатели таких окраин, заросших лопухами, уставленных скудными домишками без коммунальных удобств, щетинистые парни в сапогах гармошкой и надвинутых на глаза кепках почти без козырьков, могли и пренебречь столь незначительной особой. Но вот мелкота, царствовавшая в нижнем ярусе этих пыльных джунглей, - забубённая безотцовщина, бесчисленные Юрики, Толики, Генки, те уж своего не упускали. Они верили во всеобщую справедливость, о которой слышали в школе и охраняли ее как умели. Благополучный херувимчик, у которого папаша пережил войну, которого по утрам умывает нежная маменька, подлежал неукоснительному раскулачиванию...

Подрастая, Юрики превращались в крепких мастеровых, горлопанистых, но не очень-то благоустроенных из-за своей обременительной детской совести. Иные, не найдя для нее законного пропитания, перекроили ее на свой немыслимый лад, перекрестились в Жориков и сгинули на нехорошей дальней дороге, ведущей, как известно, к казенному дому. Что же касается навек перепуганных жертв дворового правдоискательства, то те выталкивались из звероватой среды сверстников вверх - любой ценой, лишь бы закрепиться в окружении мирных вежливых людей, получающих твердое жалованье.

Не потому ли во всех институтах был такой суровый конкурс?

Печальной, тупиковой была бы наша земная жизнь, если бы все до единого случаи безропотно укладывались на предписанную закономерностью гладкую кривую. Но так не бывает - ни в физике, пи в биологии, ни даже в уличной практике. Прихотливый опыт всегда подкинет одну-другую строптивую точку, не желающую укладываться. "Флуктуации, погрешности", - успокоит себя рисующий кривую боязливый педант из числа бывших изгоев, носивших наглаженные курточки с отложными воротниками, - и эти предосудительные точки, неровен час, сотрет. Да тем самым, возможно, уничтожит всю ценность своей мудреной работы...

Леня, подрастая в самом эпицентре Марьиной рощи, ходит со своей вызывающей нотной папкой вольно и непринужденно. В свободные минуты играет не в дворянский теннис (к этому пристрастится поздпее), а в общедоступную лапту. Минут, впрочем, у него немного: то он в литературном кружке, то в химическом. Но его не тиранят, не гонят - умеет, видно, от рождения этот губастый слабосильный человечек разговаривать с людьми как надо, не чванясь и не заискивая. Вот и толкуйте о неизбежности разных там коллизий.

Так - ненормально, бесконфликтно он выучится в школе, где под конец увлечется математикой и физикой; потом в университете. И отправится в армию, которой не убоится так же, как ничего не боялся в Марьиной роще.

Здесь он тоже сумеет прийтись ко двору. Не всем, наверное, понравится его манера говорить с собеседником любого ранга одинаково, не чванясь и незаискивая, однако придраться к ней трудно. Службу же свою будет исполнять почти без замечаний. И только два разочка чуть не угодит под монастырь.

...Куда может пойти в первый свой выходной лейтенант, только-только прибывший в крошечный, совсем новый гарнизонный городок, в котором даже деревья - и те пока не дотягивают человеку до плеча? Сколько ни напрягайте фантазию, некуда вам будет его отправить, кроме парка, усаженного такой вот малогабаритной флорой. Ну, а явившись в парк, сможет ли он миновать вытоптанную сапогами воскресных танцоров из рядового состава пыльную площадку, около которой нестройно вопиет репетирующий к вечеру любительский оркестрик. И достанет ли у него сил выносить этот скрежет, не отодвинув вежливенько взмокшего дирижера да не преподав собратьям по искусству кое-какие азы столичного контрапункта?

За таким-то вот предосудительным занятием и застукал Леню полковой командир. Подошел, тихо приказал оправиться и следовать в часть. Там же, через ближайшее начальство, лейтенанту было передано наставление касательно того, что командование рассчитывало получить в его лице не шарманщика, а дельного офицера для особо важной работы. И что здесь не Москва, каждый шаг любого обитателя становится мгновенно известен всем сослуживцам, а в особенности их женам. И не в его же лейтенантских интересах с первых дней приобретать репутацию шута.

Не все в этом поучении было новичку понятно, но к сведению он его принял.

Другой раз дело было в служебной обстановке, у пульта вычислительной машины.

Машина, вверенная Лене и еще нескольким программистам, исправно подсчитывала ящики консервов, бочки горючего и прочее, что ей полагалось, причем дело было налажено так, что у нее оставались кое-какие резервы времени. Резервами он и остальные знатоки этого редкостного тогда ремесла (каждый дежурил у отдельного пульта, далеко от остальных) распоряжались на свой лад. То решали какие-то задачки, недодуманные в прошлой жизни, то, случалось, затевали между собой некую развеселую игру с посредничеством тайно обученной ей машины. И приключился, рассказывают, такой истинно армейский эпизод.

В часть внезапно явилась высокая комиссия. Местное начальство, гордясь своим новейшим снаряжением, сразу повело ее к пульту, около которого стоял навытяжку наш лейтенант, н проделало единственную кибернетическую операцию, которой владело: включило экран. Символы, которые там засияли, были настолько далеки от служебных реалий, что не могли быть восприняты иначе как шифрованные обозначения оных.

Комиссия похвалила программистов за бдительность и выдумку, с тем и удалилась. Начальство же, выходившее последним, показало лейтенанту кулак - но этим взысканием ограничилось.

...Оно-то не инфантильно, камни бросать не торопится. Понимает дело неформально: легко ли сутками дежурить у этой непостижимой штуковины? И если безотказные служаки иногда, без ущерба для работы, освежат мозги игрой - что же, оно, может, и на пользу...

Отслужив два года, Леня научится носить мундир так, чтобы встречные офицеры не оглядывались; привыкнет вставать в пять утра и не огорчаться, если в полседьмого выяснит, что ближайшие недели придется работать не у пульта, а в совхозе, убирая во главе взвода солдат пшеницу. В общем, укрепится в полезнейшем умении: не теряя себя уживаться с любыми людьми во всевозможных обстоятельствах.

Вернувшись в Москву, найдет работу очень скоро.

...Институт искал специалиста для обслуживания только что купленного прибора, записывающего сверхточные спектры. Лене еще в университете доводилось иметь дело с похожими конструкциями. Он осмотрел это иноземное, подмигивающее разноцветными лампочками диво (оно занимало половину комнаты, в которой пришлось устроить невиданную роскошь - кондиционер; не для людей, а для капризного магнита весом в пять тонн с гаком),- и нашел его подходящим. Благодаря чему очутился в компании, каких вероятно, не было и уж наверняка больше не будет нигде на свете.

Хозяева Института, химики, не без опаски спускались в подвал, где размещалось это сообщество, нанятое вроде бы для того, чтобы служить им... Вещество, изготовленое по надежнейшей рецептуре, свеженькая теория, подхваченная в солидном заграничном журнале, а заодно и самодельные лычки апломба, которыми так любят украшать себя искатели скорой научной карьеры, - все это могло здесь обесцениться в одну секунду. Молодой бородатый лаборант совал благоговейно поднесенную ампулку в таинственную щель, прикрытую утопленной крышкой, накручивал какие-то ручки, заодно уличая гостя в незнакомстве с книгами Пруста, а потом, блестя зубами, мог внезапно весело бухнуть: "Что за грязь вы сварили? А ведь жалованье, небось, неплохое получаете!". И у пострадавшего ничего за душой не оставалось: ни заемного теоретического базиса, ни даже скороспелого самовосхищения. "Дети подземелья, или В дурном обществе", - острили самые отважные из жителей верхних этажей.

Не все в Институте, понятно, любили посещать это ядовитое место...

В своем кругу физики из подвала бывали пе менее прямодушны. Новичка поразило сардоническое название доклада, который, сидя па столе, произносил на местном коллоквиуме качающий ножкой пожилой рябоватый человек небольшого роста: "О принципиальной невозможности точных измерений методом Э. И.". Э. И. - Эрнест Иванович приходился рябоватому другом детства и прямым начальством - он командовал всем подвальным содружеством.

...Леня легко освоится и здесь. Пожалуй, даже полегче, чем в воинской части. Хотя и окажется вскоре, что как обслуживающая единица он не очень-то одарен.

Накручивание ручек, которым зубастый лаборант занимался как бы невзначай, между двумя анекдотами, как выяснилось, было тончайшей, почти интуитивной процедурой настройки разрешения, без которой самописец прибора рисовал взамен стройного частокола пиков нечто вроде расплывчатого горного пейзажа. И вот эта самая настройка давалась Лене туго - у пего оказалась, как здесь говорили, грубая рука (Настраивать разрешение - это вам, извините, не на скрипочке играть, дело тонкое", - язвили новые коллеги, стараясь в то же время, каждый по-своему, как можно доходчивее втолковать новичку лучшие приемы этой магии).

Нового сотрудника вскоре узнают и на верхних этажах. Ведь не каждый день удается помучиться у нового прибора, как бы не так! Импортный шедевр - один на всех, есть железный график, отводящий на долю Леонида Леонидовича и подшефных ему химиков полтора дня в неделю - ни минуты более. В остальное время полагается обдумывать и обсчитывать результаты, творчески расти в библиотеке. Библиотека же помещается наверху, и всевидящий глаз институтских (а среди них, как и в любом химическом учреждении, немалую долю составляют дамы), вскоре отмечает, что Леня почти не берет книг или журналов, касающихся химии или сопряженных с ней разделов физики, а налегает на не относящуюся к делу чистую математику.

Да и налегает без особой страсти. Возьмет с утра кучу литературы, посидит над нею полчасика - и тут кто-нибудь зовет его покурить или выпить кофе. Только этого субъекта и видели... Явится к концу дня, сгребет книжки в портфель - и правит к выходу, где его дожидается "Москвич" самого древнего образца. На колымаге же этой, случается, катит не домой, а с компанией подвальных куда-нибудь купаться...

Окончательный приговор выносят спустя несколько месяцев, когда на институтском первенстве но теннису он не занимает призового места из-за очевидного нежелания добивать уступающего ему по классу игры противника. Об этом тут же узнают даже те, кто отродясь не держал в руках ракетку. Не рваться к первенству? Не стремиться к победе? Это непонятно, оскорбительно. Неписанный вердикт суров и обжалованию не подлежит: сибарит с ленцой, для Института мало полезен.

А через неделю-другую Леня, шагая подвальным коридором, натыкается на знакомого химика, уныло глазеющего на раскатанный прямо на полу рулон диаграммной бумаги с какими-то спектрами. Подходит, заглядывает через плечо...

Флуктуация, или зыбление

...Мог бы, между прочим, и не заглянуть. В первые свои институтские дни даже наверняка не заглянул бы: там, где он служил раньше, размышлять в коридорах было не принято.

-...Мы и сами не знаем, сколько всякой всячины напихано в нас природой, - толковал мне один замечательный мыслитель (простим ему некоторую витиеватость стиля), - не уверен, что этим стоит чваниться. С функциональной точки зрения генотип какой-нибудь там бактерии куда совершеннее, чем наш, - там нет ничего лишнего. В небольшую, крошечную против нашей ДНК плотно вмонтированы лишь самонужнейшие, жизненно необходимые гены. И никакой избыточной информации, как в инженерном справочнике. Еще бы! Этот справочник редактировался, шлифовался миллиарды лет. У нас же ДНК гигантская, можно сказать, многотомник, собрание сочинений. Генотип молодой, не устоявшийся, намешано в нем все на свете и от бога и от дьявола. Оно, конечно, помогает нашей потрясающей приспособляемости, но трудно гарантировать, что в каких-нибудь запутанных обстоятелъствах сквозь кисею наших добрых намерений не прорвется чертово копытце.

...Бывают ситуации, в которые лучше не попадать, не то узнаешь о себе такое, чему не обрадуешься. С другой стороны - тем человек и поражает: никогда не узнаешь, какие в нем упрятаны брильянты. Ведь никакой предопределенности на свете нет. Безвестный сапожник может оказаться гением музыки или математики. Нужна лишь подходящая обстановка, шанс проявиться.

Жить в переменчивом, вероятностном мире не очень-то уютно. Не случайно же многие до сих пор предпочитают эти его свойства в расчет не принимать, не брать их в голову. Им удобнее числить себя жертвами жестокого средневекового рока. На самом же деле мы плаваем в океане вероятности, ее волны то возносят нас, то толкают в пучину - и ставят перед выбором, который мы не всегда успеваем даже осознать.

Витязь на распутье, неспешно, почесывая в потылице, разбирающий выбитые на камне письмена, - идиллия, ушедшая навсегда. Куда честнее было бы рассказывать о том, как он балансирует на одной ноге под порывами урагана на острой макушке скалы, проигрывая в уме выбор между пропастью слева и осыпью справа. Результат же борений определится не богатырской мощью, а невзрачной, но куда более мудреной причиной, тоже знакомой нам по младенческим сказкам: мышка пробежала, хвостиком махнула...

Ученые люди называют такое случайное, порой ничтожное, но вовремя подвернувшееся воздействие флуктуацией.

...Флуктуацией, или зыблением, сто лет назад называли совсем другое - перетекание подкожной жидкости под пальцами врача, ощупывающего человеческое тело. Для лекаря тех времен зыбление служило верным признаком скрытых нарывов, опухолей и прочих неприятностей. Теперь же зыбкость стала обнаруживаться в любых явлениях. Флуктуацией может оказаться внезапно наскочившая элементарная частица, провоцирующая неожиданную цепь ядерных реакций; ею может обернуться чересчур энергичный, "горячий" атом, вышибающий nepeгретую жидкость или, наоборот, переохлажденный пар из шаткой устойчивости - и вызывающий буйное вскипание или сжижение. Флуктуация ногда принимает облик беспокойного человека, который своими выдумками возмущает застой бытия - и невзначай, за считанные дни продвигает наше знание до таких горизонтов, до каких неспешным, планомерным порядком оно доползало бы десятки лет...

Заглянув в бумаги через плечо их хозяина, химика по имени Боря, наш герой спрашивает о причинах печали.

- Те самые проклятые два сигнала,- отвечает тот. - Помнишь? Они то появляются, то исчезают. Михал Ильич грозится меня выгнать, говорит, грязно работаешь...

У Михаила Ильича, Бориного начальника, слово с делом не расходилось. В Институте знали: сентиментов он не разводит. В данном же случае, когда нерадение налицо, ждать пощады не приходилось. Кому же неизвестно, что всякое чистое вещество обязано иметь строго постоянные характеристики - и спектры тоже?

-...Я эту дрянь перегонял двенадцать раз, она кипит в точке,- канючит между тем Боря, апеллируя к веками проверенному признаку чистоты. - И другие образцы раз по восемь. Они тоже - в точке. Но он нахватался этой вашей физики и твердит свое: грязь. А на хроматограмме - всего одно пятно.

Леня, смутно припоминая, что такое хроматограмма, упирается глазом в хорошо знакомую формулу, изображенную над спектром.

Некая догадка, забрезжившая было в уме, но впоследствии оказавшаяся неверной, заставляет Леню свернуть с намеченного маршрута к обеденному столу и приводит к прибору, около которого страдает над очередным Бориным изделием лично Эрнест Иванович. Перед ним - таблица, в которой он, отчаявшись что-нибудь понять, пытается хотя бы свести в систему причуды этих злосчастных веществ.

- Матрица,- бормочет Лепя, снова заглядывая через плечо.

- Не в том дело, что матрица,- огрызается руководство, не поворачиваясь, - здесь какая-то упорядоченность чувствуется.

Уловив это длинное, мало благозвучное слово, Леня ведет себя так, будто ненароком схватился за оголенные провода. Утратив привычную безмятежность, мечется по тесной комнатке, подбегая то к измазанной мелом доске, то снова к таблице. Потом, выпросив копию этого документа, внятного не более, чем письмена древнего Крита, в нарушение всех норм трудовой дисциплины уезжает домой.

Нарушение затянулось. Он отсутствовал два дня. На третий же, около полуночи позвонил в подвал. Эрнест Иванович, тоже не очень-то педантичный по части распорядка, нередко сиживал там в неурочное время, когда в здании тихо и нет помех, сбивающих настройку приборов (лучшее из этих сатанински чутких сооружений откликалось и на пробегавшие по улице трамваи, и даже на приближение какого-нибудь здоровяка, прогибающего своей тяжестью половицы; оно вполне могло при случае заменить сейсмограф).

Бодрствовал Э. И. и в ту ночь. Леня сообщил, что по поводу загадочных спектров тревожиться не надо, с табицей все более или менее ясно. Изображенное на ней есть не что иное, как упорядоченное множество. Подробности, мол, он разъяснит утром, когда отоспится за эти трое суток, а пока, повторил, волноваться не надо.

Экспериментатор Э. И., разумеется, слышал о таких множествах, но лишь краем уха: раздел математики, посвященный этим делам, был чересчур новым - его разработали в 30-годы XX века.

Не стоит удивляться: для многих кандидатов и даже докторов физико-математических наук (каждый из них пашет свою, узко специализированную делянку) математика кончается теориями, изобретенными в самом начале нашего столетия. Дальнейшие же изыски языкотворцев точного знания пока почти не переварены университетским курсом, который тем не менее продвинут по этой части куда сильнее, чем, скажем, наука, преподносимая инженерам. Для большинства инженеров последнее слово математики - дифференциалы и интегралы, изобретением коих был увенчан XVII век. Вот и гадайте - трудно ли слыть человеком, достигшим вершин современной культуры? Математика, притом, еще не самый залежный слой в противоречивом напластовании, обозначаемом этими словами. По части этики, к примеру, не все дотягивают и до того, что было постигнуто в первые годы нашей эры... Если же припомнить те ненужные для исполнения служебных обязанностей книги, всевозможные "Бурбаки", которыми обременял свой библиотечный стол отставной лейтенант, то как раз об упорядоченных множествах и прочих не нашедших места в университетском курсе премудростях в них и толковалось. Наблюдательные сотрудники замечали лишь то, что он за тем столом не засиживается, увозя в конце концов объекты своего незаконного увлечения домой.

Книги возвращались в библиотеку несколько дней спустя, и откуда было наблюдателям знать, что они возвращались проштудированные насквозь - в тишине, вечером или ночью. Вот почему Леня так засуетился, когда его шеф невзначай произнес это мало для него, шефа, работоспособное словечко - упорядоченность.

Наутро, как и было обещано, выспавшийся, восстановивший свою невозмутимость Леонид Леонидович является к Эрнесту Ивановичу и кладет перед ним пачку листков. В них ошалевший от бессонницы Э. И. обнаруживает не только математическое описание спектральных причуд, свалившихся на голову злосчастного Бори, но и программу серии экспериментов, направленных на изучение новооткрытого физического явления - умножения числа линий в спектре под влиянием асимметрии молекул.

Отправляются на прием в кабинет к Михаилу Ильичу, начальствующему, кстати, не только над Борей, но и над Леней, который получает зарплату из фондов его отдела. Разъясняют, что увольнять бедного химика не за что. Завотделом перелистывает выкладки, ухватывает далеко идущие выводы, которые проглядывают сразу, до всяких опытов,- и изрекает, адресуясь к Эрнесту Ивановичу: "Голова у вашего парня варит". Парень сидит тут же рядом, но Михаил Ильич не имеет обычая напрямую обращаться к рядовым исполнителям.

С того момента день в подвале окончательно меняется местами с ночью. Почти еженощно у прибора колдует Эрнест Иванович, а с ним Павел Васильевич, лучший в лаборатории мастер по части настройки, и механик Илюша, умеющий мгновенно устранять неполадки в чем угодно, от табуреток до электронных схем. Леня же незаметно становится в этом маленьком оркестре кем-то вроде дирижера. Сидя дома, он сопоставляет измеренные по ночам величины - и выводит уравнения, из которых проглядывает трасса дальнейших опытов.

...Различия в положении сигналов, измерявшиеся в тех опытах, были, по выражению Илюши, с комариный хобот, поэтому из прибора приходилось выжимать предельную точность. За ночь удавалось измерить не более двух-трех точек - терпение Павла Васильевича было бездонно, он мог невозмутимо, нежнейшими движениями, по миллиметру подгонять ручки к идеальному положению и час, и два, сколько угодно. Между тем, чтобы построить всего один график, требовались десятки точек. Да и графиков нужны были десятки - обстоятельный Михаил Ильич требовал проверки всей этой маловразумительной математики на множестве объектов.

И снова получалась чертовщина. Вместо двух прямых, пересекающихся косым крестом, как на старинном российском флаге, вырисовывалось нечто, похожее на крылья бабочки.

В одну прекрасную ночь Э. И., пресытившись этими художествами, разбудил Леню телефонным звонком и повелел немедленно явиться. Тот примчался на своем дребезжащем экипаже, проговорил с Эрнестом Ивановичем до того часа, когда в Институт потянулись сотрудники, начинавшие рабочий день по нормальному расписанию,- и они расстались, мало довольные друг другом.

На прощание Леня объявил, что дальше так дело не пойдет, он берет отпуск. У него есть отгулы за работу в колхозе.

Письма до востребования

Дряхлый автомобиль своенравен, как дикая природа; его взаимоотношения с хозяином полны тихого противоборства. То показательным паинькой он пробегает сотни верст по совершенно непотребной щебенке, то вдруг застывает, как монумент, посреди четырехрядного проспекта в самое неподходящее время - когда Леня любезно вызовется подвезти кого-нибудь из коллег от Института до метро. Пешего ходу там минут пятнадцать, но жестяной упрямец - это владелец знает совершенно точно - ранее чем через полчаса с места не двинется: ревнив, так и норовит вогнать своего наездника в краску...

Тысячу с лишним верст от Москвы до намеченного прибалтийского городка "москвичок", вопреки всем опасениям, одолевает без единого сбоя, и через два дня после свары в подвале босоногий плотный блондин в брезентовой штормовке уже шагает по прохладной деревянной дорожке между дюн, опутанных ради закрепления песка изящными низенькими плетнями. Сосны с разлохмаченными, как на японских гравюрах, кронами торчат под углом к горизонту, указывая своим наклоном вечное направление не утихающих здесь ветров; серая неприветливая вода, до самого горизонта разрисованная грядками волн, открывается внезапно за очередной заросшей вереском возвышенностью. Не замечая черного шара на вышке, означающего запрет на купание, он наскоро раздевается и кидается в недобрый мутный прибой, норовящий опрокинуть, растереть о песок, исторгнуть инородное тело; отплывает на полсотни метров, забывая ощутить холод, а потом возвращается к притихшей машине. И через минуту уже не помнит, плавал ои только что или слонялся по безлюдному пляжу.

Память, действующая все же под корой неприятного оцепенения, подсказывает, что к вечеру надо быть в местной столице, встречать поезд, на котором подъедет жена. Превратить этот сигнал в действие трудно, но Лене все же удается натянуть ботинки и запустить мотор, который (это он удивленно отмечает уголком сознания) снова врубается безотказно.

Езды до столицы - час с небольшим, дальних концов в этих замечательных краях не бывает. Доехав, он некоторое время кружит по древним извилистым улочкам, потом причаливает на углу к тротуару, и ловит себя на том, что остановился не случайно. Притягивает его что-то, какой-то не сразу различимый знак. Леня разглядывает с пристрастием небольшую, в полметра ростом, статую, заключенную неведомо когда жившим резчиком в угольную нишу, - и ощущает, как начинает рассеиваться пелена оцепенения. Этот каменный парень, стерегущий старинный дом, должен натолкнуть на какую-то существенную мысль. Такое же предчувствие, похожее на беспокойство, которое будто бы испытывают перед землетрясением кошки, уже посещало его - в тот момент, когда Э. И. обронил слово "упорядоченность". И теперь, быстро обогащаясь внутренним опытом, наш герой понимает, что сейчас мысль явится, всплывет из подсознания - и упускать, ее нельзя...

С внезапной легкостью он осознал: улыбчивый страж в долгополой асимметричной хламиде (местные жители, небось, его давно в упор не видят) поставлен здесь специально для негo, Леонида Леонидовича. Он ждет двести или триста лет, чтобы поверх барьеров времени, через головы бургомистров, советников, цензоров и прочего крапивного семени, живущего надзором и недоверием, передать ему озороватую мудрость своего создателя. Даже те человеческие прозрения и вымыслы, что не были оценены вовремя, могут прорываться, прорастать сквозь бетон непонимания, перетекать в будущее без потерь так, будто нашей цивилизации свойственна некая информационная сверхпроводимость. Ведь что все мы, в сущности, пишем, вырезаем, ваяем, как не письма до востребования, которые ждут своего адресата когда годами, когда и веками, и лишь малая часть посланий дожидается его, неведомого...

Под этой всплывшей откуда-то ясностью прорезается другой - конкретный, деловой пласт. Замаячил в памяти некий текст, который - ну как же! - довелось когда-то читать по-французски, не особенно вникая, потому что он был задан лишь для упражнения в языке. История об остроглазом, веселом храбреце чуть ли не студенческого возраста, который поставил один или два несложных опыта и с истинно галльским озорством перевернул ими мировую науку. Слова этого человека следовало отыскать немедленно, восстановить в точности...

Леня вновь ныряет в кабину и, теперь уже твердо зная, чего ищет, правит к ближайшему милиционеру. Обстоятельно выспрашивает дорогу - и спустя минут двадцать тормозит около новенького сооружения яркого кирпича под крутой черепичной крышей (умеют, черт возьми, здесь строить; самые, что ни есть казенные здания стоят, как картинки). Ворвавшись внутрь, он повергает медлительную барышню в недоумение, которое, впрочем, длится недолго. Через полминуты она невозмутимо, не поднимаясь со стула, протягивает руку к полке... Откуда здесь, в рядовой читальне, это не очень-то распространенное ученое издание, да вдобавок в русском переводе? Кто его знает. В библиотечном деле случаются свои флуктуации.

"Если мы будем рассматривать форму и повторение идентичных частей в каких-либо материальных предметах, то мы сразу же увидим, что все эти предметы можно разделить на два больших класса, характеризующиеся следующими свойствами: одни, расположенные перед зеркалом, дают изображение, которое может быть с ними совмещено; изображение же других не может быть совмещено, несмотря на то, что оно в точности воспроизводит все их детали".

Человеку, который писал, а вернее, произносил эти слова, было 38 лет, но речь шла о делах давно исполненных. В 1860 году Луи Пастер, профессор, признанное светило, выступал перед любознательными парижанами с публичной лекцией - не гнушаясь низкого жанра, рассказывал о мыслях, впервые посетивших его еще в юности. Тогда он, никому не ведомый сын отставного солдата, прилежно высиживал лекции в "Эколь нормаль", прихватывая иные еще и в Сорбонне, да вдобавок находя время для самостоятельных опытов.

Кто разрешил ему эти опыты? Кто стоял за спиной, надзирая как бы новичок чего не накуролесил?

Никто.

Кому адресовались его речи, на первый взгляд незатейливые, а на самом деле изысканно отточенные, как то издавна принято в его отечестве (это проглядывало сквозь все шероховатости неискусного перевода)?

Любому, что не откажется слушать, - и все же, угадывалось, еще кому-то, может быть, тому, кто родится в другом столетий.

"...Было бы весьма удивительно, если бы природа, столь многообразная в своих проявлениях, не позволила нам обнаружить в группах атомов сложных молекул эти два типа, на которые распадаются все материальные предметы…"

Что это - максима, сочинения задним числом, или изначальная точка, предвзятая идея? Юный фантазер ухитрился замесить в одной квашне кристаллографию с физикой, химию с биологией - и выпечь новое знание, которое не мог предугадать никто.

Одни специалисты разглядывали кристаллы кварца и обнаруживали, что некоторые из них гемиэдричны - отличаются ненормальной, скошенной когда влево, когда вправо гранью.

Другие, не менее глубокие, но занятые совсем иными делами знатоки пропускали свет сквозь разные, в том числе и кварцевые пластинки - и наблюдали раздвоение луча, говорившее о поляризации света.

Третьи же, так и этак примерявшиеся к повадкам органических веществ, выделяемых из творений живой природы, с удивлением замечали, что жидкие растворы многих подобных субстанций взаимодействуют с таким вот необычным, "поляризованным светом тоже необычно: ведут себя подобно гемиэдрическим кристаллам - поворачивают плоскость поляризации влево или вправо...

"У меня возникла предвзятая идея (в действителъности это было не что иное, как предвзятая идея), о возможной связи между гемиэдрией и вращением плоскости поляризации солями винной кислоты".

Леня торопливо, с нарастающим напряжением впитывает безыскусный рассказ о том, как глазастый юноша вырастил кристаллы одной из таких солей, незадолго до того обследованной знаменитейшим кристаллографом, повертел их под увеличительным стеклышком - и углядел то самое важное, что ускользнуло от ока именитого коллеги: небольшие, но четко видимые грани, скошенные (точь- в-точь как у кварца!) то вправо, то влево. Почему это не ускользнуло от него? Ясно: у него же была предвзятая идея.

То, что последовало далее, было легко и радостно, как детский сон. Пастер взял пинцет и отодвинул из общей кучи кристаллы с левым скосом влево, а с правым - вправо. Растворил их по отдельности. Поместив растворы в поляриметр, он "с удивлением и с не меньшим удовлетворением" увидел, как неактивное, неживое вещество ожило. Раствор левых кристаллов вращал плоскость влево, правых - вправо, точно так же, как это делает соль природной кислоты, оседающей на стенках винных бочек.

Одного-единственного опыта скорому на выдумку галлу хватило, чтобы вывести глубочайший закон природы. Что за легкомыслие! Солидный человек с многолетним исследовательским стажем никогда бы на такое не решился...

"Не является ли необходимым и достаточным предположение, что в момент образования в растительном организме различных соединений в наличии имеется диссимметрическая сила? В самом деле, правые молекулы отлмчаются от левых лишь в одном случае, а именно когда они подвергаются воздействию дисимметрического характера..."

Последнее было совершенно безошибочно, век спустя - ни слова не поправишь, и Леня почувствовал, что именно от этого надо отталкиваться сейчас, во второй половине XX столетия. То же, что он прочел дальше, казалось непостижимым провиденьем, программой, которой, зачастую сами того не зная, следовали десятки новейших экспериментаторов, твердо уверенных в своем первородстве:

"Эти воздействия, может быть, находятся под космическим влиянием, обусловленным светом, электричеством, магнитными силами или теплотою? Находятся ли они в замисимости от движений Земли или электричества, с помощью которых физики объясняют существование магнитных полюсов Земли? В настоящее время мы не можем высказать по этому поводу ни малейших догадок.

Но я считаю необходимым сделать вывод о. наличии дисимметрических сил в момент образования органических натуральных соединений, сил, которые отсутствуют или не оказывают никакого влияния на реакции, происходящие в наших лабораториях, или благодаря кратковременности этих реакций, или же вследствие каких-то других неизвестных нам причин".

Ну, что касается причин, то какой разговор о них мог быть тогда - даже строения молекул никто еще не знал. Не знали, понятно, и того, какими рычагами управляются превращения, происходящие за мембраной, которая ограждает живую клетку. Дисимметрические силы действительно тут налицо, они заложены в конструкции управляющих всеми этими делами ферментов, и Леня, не дочитав еще текст, начал понимать, в какую сторону следует поворачивать свои спектроскопические изыскания. На асимметричную молекулу влияют молекулы же. Значит (прочтем, наконец, то, что упрятаио между строк этого давнего послания до востребования) незачем проливать кровь над длиннющими сериями многоатомных специй Михаила Ильича, это же тупо! Возьмем по старинке простейший случай, молекулу с одним - разъединым асимметрическим центром, как в природных аминокислотах. С атомом углерода, у которого все четыре привязанные к нему группы - разные. Это даже проще, чем винная кислота, у которой таких атомов два. Такое незатейливое, химическое понимание дела даст куда больше, чем головоломная математика.

Леня набрасывает на клочке бумаги схему того, что может приключиться, ухватывает, каких результатов следует ждать, и с торопливой благодарностью возвращает девушке бесценную книгу; кидается к машине. Треклятая жестянка, разумеется, заводиться не желает, и он, поймав такси, поспевает на вокзал к московскому поезду в последнюю минуту.

...Поздним вечером он наговорил по междугородней рублей на пять и объявил не успевшей даже окунуться в море жене, что утром придется возвращаться.

Наташа, уже привыкшая в таких случаях не спорить, молча кивнула.

О трудностях профориентации

Михаил Ильич, доктор наук, лауреат, заведующий отделом, все реже засыпает без снотворного. Бессонница, это свидетельство неистребимой стихийности бытия, оскорбляет его алгебраически четкий разум. С девяти до семнадцати тридцати мозг обязан углубляться в научные и служебные проблемы, занимать его в это время другими мыслями преступно, ибо с девяти до семнадцати тридцати, с перерывом на обед, его серое вещество есть государственная собственность (Михаил Ильич не устает втолковывать это своим подчиненным). С семнадцати тридцати до двадцати трех надлежит решать вопросы быта, семьи и отдыха, а с двадцати трех до семи - спать, чтобы после зарядки и завтрака снова трудиться в полную силу.

График, неукоснительно соблюдаемый смолоду, почти каждый вечер приходится подпирать неприятным, непредусмотренным снадобьем, после которого просыпаешься в недостаточно рабочем настроении. Так получается не потому, что железный организм зава отделом допускает какие-то возрастные сбои. О нет, внутренняя его среда отрегулирована безупречно. Несовершенства - вокруг, вне ее. В мечтах, посещавших Михаила Ильича в радостные дни, когда он впервые возглавил крупное научное подразделение, ему виделось нечто, похожее на идеально отлаженный конвейер: ровно подстриженные головы, размещенные в шахматном порядке, производят высококачественную информацию планомерно и точно, независимо от стихий природы...

Чем дальше катятся годы, тем чаще этот неулыбчивый человек тайно усмехается наивности того идеала. И хотя страх перед препятствиями ему по-прежнему неведом, постоянное напряжение, необходимость ежеминутно проверять, уточнять, поправлять кого-то повергает его в бессонницу. А на разных совещаниях (в чем тут дело?) ему все чаще деликатно дают понять, что отдача от вверенного ему отдела с годами падает.

Михаил Ильич между тем добился немалого. Отучил своих сотрудников тревожить его вечерними звонками по поводу внезапно накативших на них идей (это, кстати, не числилось их заботой и в урочные часы - идей у него самого в достатке). Расстался с несколькими разгильдяями, которые упорствовали в самодеятельной возне с незапланированными объектами. Наконец - и это далось тяжелее всего - урезонил своевольных физиков, пытавшихся вовлечь его в некие глобальные и якобы сулящие славу, а на самом деле весьма сомнительные затеи. Это увело бы в сторону от систематической работы по детализации пусть не такой броской, но строгой теории, предложенной Михаилом Ильичом лет пятнадцать назад, да и договорные исследования забывать не след...

Михаил Ильич сказал им коротко: "Этим мы заниматься не будем"; сие означало: в дальнейшем он отказывается свидетельствовать своей подписью и соавторством доброкачественность их изысканий.

Незадолго до того, как эти слова были произнесены вслух, в подвале, под окошком, за которым виднелись тачка и сапоги развозящего баллоны рабочего, состоялся разговор между Эрнестом Ивановичем, Леней и несколькими сочувствующими, посвященными в их эксперименты. Посторонний мало что понял бы в этих репликах: когда компания годами погружена в общее дело, у нее появляется свой внутренний язык. Что-то вроде упрощенного кода, по которому может дозвониться только свой, местный человек.

- Похоже, Эм И наши игры прикроет.

- Это сейчас-то, когда прорезалась тэ-критическая?

- А что ему тэ-критическая? Он же сделан из правых изомеров.

- Обольщаешься. Из таких же, как ты. И скушать тебя может как трепетную лань.

- А разве он не вегетарианец?

Почти три года миновало после кратковременного выезда к балтийским дюнам. Книга Пастера стала у них настольной, упоминания о его опытах и суждениях витали постоянно, не нуждаясь в пояснениях. Над прибором (около него теперь красовался невиданный хромированный стул на колесиках, и так славно было, наладив разрешение, оттолкнуться обеими ногами да и катить на нем, не вставая, влево к вычислительной машине) рядом с шаловливым рисунком, изображавшим троицу добродетельных гангстеров, пылится листок со словами, выписанными все из той же публичной лекции:

"Если бы таинственные силы, обуславливающие дисимметрию естественных соединений, изменили свое значение и направление, то дисимметрия составляющих элементов всех живых существ приняла бы противоположное значение. Перед нами, может быть, возник бы новый Mup"

Написано по-французски, но слова давно знают и те, кто не обучен этому изысканному языку. Столь же общеизвестны подробности знаменитого опыта, в котором Пастер, взяв раствор винной кислоты, содержащий поровну правую и левую форму подпустил в него дрожжей. Кислота забродила, на дно стал выпадать осадок, а жидкость, оставшаяся наверху, понемногу начала вращать плоскость поляризации света влево. И длилось это до тех пор, пока клетки не выели из раствора всю без остатка правую разновидность, оставив в нем чистейшую, несъедобную для них левую: Очень популярен в подвале анекдот о лютом тигре, издохшем с голоду посреди стада антилоп,- его занесло на планету, населеннную зверьем из "антимолекул"... Мрачноватая шутка насчет трепетной лани тоже не нуждается в разъяснениях.

- Может и скушать,- нагнетал между тем атмосферу один из сочувствующих,- а ты думал? Явишься к доброму дядюшке, покажешь ему свои фокусы, а он пустит слезу да заключит тебя в объятия.

(Снова - эпизод из пастеровского рассказа: знаменитый старый физик Био, прослышав о ручной сортировке кристаллов, призвал юного храбреца к себе, приказал проделать в своем присутствии все заново, да притом с образцом винной кислоты, взятым из его собственного шкафа. Когда же Пастер приготовил растворы, схватил одну из колб, прошествовал к поляриметру - а этот прибор, надо сказать, был его собственным изобретением - и, убедившись, что его не разыгрывают, расцеловал молодого коллегу...)

События, которые завершились многозначительной беседой в подвале, разворачивались так.

Примчавшись из Прибалтики, Леня застал Эрнеста Ивановича, конечно же, у прибора. На ленте, лежавшей под дергающимся пером самописца, было изображено нечто лаконичное, но крайне выразительное. Одинокий узкий пик на фоне монотонной нулевой линии. Под ним - еще один, расположенный в точности так же. А вот еще ниже (перо как раз дорисовывало этот спектр) - два. Симметрично раздвинутых относительно этих первых и притом не равных по высоте.

- Три к одному,-оценил их размеры Леня, забыв поздороваться.

- Семьдесят на тридцать,- уточнил довольный Э. И., подмигивая в сторону обозначенной на листе формулы.

Это было в точности такое соединение, о каком Леня только собирался заговорить. Тут же выяснилось, что пока ои отсутствовал, его начальник тоже побывал в библиотеке, но читая не Пастера, а другого знаменитого человека, Кельвина. И в одной из лекций (снова - лекций) патриарха классической физики наткнулся на блистательное рассуждение о природе хиральности - так произносили химики придуманное Кельвиным название этого самого свойства молекул иногда не совмещаться со своими зеркальными отражениями. Убедившись заодно, что произносят они неверно - древнегреческому "кейр" (рука) точнее соответствовала бы "киральность", Эрнест Иванович подумал, что еще бы лучше назвать явление как-нибудь повеселее, "лапностыо", что ли. А потом немедленно изобрел тот же простой эксперимент, замысел которого осенил Леню в здании под острой крышей. Шутки ради стали сличать время - получилось, что осенило их чуть ли не в одну и ту же минуту, как сострил кто-то, с телепатической синхронностью. И пока Леня добирался до Москвы, обитатели подвала раздобыли оба антипода задуманного вещества, да, сами не ведая, как удачно они невзначай его выбрали, стали записывать спектры сначала по отдельности, а потом и в смеси.

Сигналы чистых антиподов, естественно, получились совершенно одинаковыми - прибор не обладал никакой дисимметрической силой. А вот когда растворы смешали, да притом не поровну, сигналов стало два. И стало ясно, что даже в этом тривиальном случае молекулы, тождественные сами себе, и другие, зазеркальные, антиподные, влияют друг на дружку по-разному. Не случайно же среди сигналов от параметра, который здесь стали называть хиральной поляризацией (он показывает, насколько одного антипода в смеси больше, чем другого), среди этих графиков выделяются некоторые особенно интригующие. На них вырисовываются змеино изогнутые кривые, пересекающие горизонтальную ось сразу в трех точках.

Происхождение всех до единой линий в спектрах веществ, изготовленных добросовестным Борей, становится между тем совершенно ясным. На взгляд Михаила Ильича, с этими изысканиями вполне можно бы кончать да возвращаться к серийной обслуге химиков. Но, родившись на свет, новое физическое явление не знает угомону, протягивает щупальца во все новые глубины.

Математика, к которой приходится прибегать для его описания, остается весьма изощренной, однако суть дела начинает сводиться к нескольким словам, доступным школьнику. Молекулы, одинаковые по хиральности, на очень краткое время прилипают друг к другу, образуя эфемерные, зыбкие комплексы, рои, домены. Это им дается чуть легче, чем тем, у которых архитектура различна, и возникает крошечный, уловимый, лишь в среднем, после суммирования колоссального количества таких микрособытий, фактор преимущества. Вот и появляются в спектрах подвижные, ползучие, как барханы в пустыне, сигналы, откликающиеся и на состав смеси, и на свойства растворителя...

За этой прозрачной, школьной ясностью таилась, однако, другая, рискованная сторона дела. Выходило, что раствор смеси антиподов нельзя считать полностью однородным, идеальным. А это уж противоречило устоям (какои же честный физик признает неоднородность там, где ее быть не должно?), однако подкопаться под эти закачавшиеся было устои трудно, потому что, увы, это самое роение молекул проявлялось далеко не всегда. Чем больше берут в работу разных веществ, тем чаще попадаются такие, у которых никакого раздвоения сигналов нет. С этими противоречиями надо бы разбираться и разбираться - а в Институте между тем начинают поговаривать, что кое-кто в подвале, видимо, тронулся умом и загруЖает драгоценную технику чем-то вроде поиска нечистой силы. Поначалу над ними лишь подтрунивают, ловя случай отыграться за извечную насмешливость "детей подземелья". Однако постепенно слух доходит и до людей серьезных, не расположенных к шуткам.

В подвале тем временем переключаются на новые, особенно канительные из-за капризов аппаратуры опыты: смотрят, как меняются все эти туманные картины с температурой. К концу второго года экспериментов дело начинает проясняться. Размножение сигналов, оказывается, можно наблюдать лишь при температуре не выше некой критической, характерной для каждого вещества. У одних эта самая тэ-критическая лежит в доступной области, и они порождают змееобразные графики. У других же - в иной, недосягаемой для прибора, может быть, где-нибудь около минус двухсот. Такие-то и дают повод порассуждать о нечистой силе...

В одну из бессонных ночей, созерцая гору графиков, под которой уже прогибался стол, Эрнест Иванович меланхолически произнес: "А у аминокислот, я думаю, тэ-критическая - где-нибудь около плюс сорока-пятидесяти". Леня, как раз тогда явившийся, чтобы поговорить о диссертации (он ее уже готовил), беззвучно снялся с места и исчез.

Спустя несколько дней он снова вынырнул из своего дачного убежища (дело было в начале осени) и заявил, что хочет сделать доклад на общеинститутском семинаре. Доклад этот, битком набитый высказываниями древних мудрецов и непостижимыми уравнениями, был вскоре прочитан при полупустом зале. Мнение публики выразил невзначай забежавший туда аспирант в драном халате: "Мозги пудрит"...

Экспериментаторы, населяющие Институт, понимают толк в вещах осязаемых, конкретных, поддающихся перегонке или перекристаллизации. Таинственные же эффекты, при которых с молекулами ничего не происходит, разглагольствования о вселенских проблемах, вычитанных в ветхозаветных книжонках, числят по ведомству вертящихся столов и летающих тарелок. Вот почему нелестный приговор, вынесенный Лене давным-давно, дополняется еще одним словечком, звучащим в этой губернии похлеще, чем обвинение в конокрадстве: "чайник"...

Не все, конечно, оценили его инициативу столь сурово. Эрнест Иванович, к примеру, поздравил, признался в том, что он и раньше подозревал: такая возвышенная математика не могла появиться на свет только для того, чтобы выразить в формулах копеечную возню мертворожденных материй, состряпанных в колбе. О нет, назревает игра куда более серьезная; такая, ради какой, может быть, только и стоит иссушать мозг физикой. Когда же Леня в ответ предложил начать эту игру в четыре руки, Эрнест Иванович внезапно погрустнел и напомнил суждение Хемингуэя о старом тореадоре: в его работе, мол, еще мелькают проблески прежнего величия, но они не имеют цены, потому что учтены им заранее... Нет, дорогой Леонид Леонидович, этот бык - твой, гонять его будешь самостоятельно. Хотя даже тогда, когда ты научишься (тут он не льстил) преподносить свои идеи менее цветисто и более внятно, трудно будет предвидеть, кто в этой корриде останется жив. Помни, однако: быть знаменитым - некрасиво.

Несколько дней спустя зав отделом Михаил Ильич произносит слова, уже известные читателям: этим самым, происхождением живности, мы заниматься не будем. Подробности разъясняет его заместитель. Сказанное, мол, не означает, что Леониду Леонидовичу не позволено защищать диссертацию на честном экспериментальном материале, которого у него в достатке. И уж ни в коей мере - что кто-то не уважает его глубочайшую начитанность. Однако что касается направления дальнейшей работы, надлежит поразмыслить. У Института есть свой профиль, есть план исследований, отменить который никто не властен. Заниматься же самодеятельностью за казенный счет не позволено никому...

У Михаила Ильича в конце концов все устроилось хорошо. Оставив свою разрушительную для нервной системы должность, он стал директором крупного химкомбината, и очень хорошим директором. Мгновенно забыв тягостный полушепот, каким принято изъясняться в высокоученом кругу, он всласть кричит на совещаниях, ворочает миллионами, казнит и милует (разумеется, рублем) тысячи подчиненных, а не жалкие шестьдесят восемь строптивцев, с которыми приходится возиться в Институте.

Михаил Ильич забывает вкус снотворного, и когда добирается до подушки, то мгновенно засыпает, да так, что телефон над самым ухом не слышит. Ну а покинутый им отдел потихоньку восстанавливает то, без чего не может обходиться ни один живой организм - способность к самоорганизации. Однако Леонида Леонидовича, кандидата физико-математических наук, в списке этого подразделения уже нет. Он уволился по собственному желанию.

Не для протокола. Обрывки

- А твой то герой нынешний, помню его, прямо стказать, не христосик…

Такое словцо вырвалось у давнего моего знакомца - он когда-то тоже начинал в Институте.

- А какая у нас житуха тогда была, как все клокотало! Помнишь пожар? Полкорпуса выгорело - а через год все по новой отстроили, лучше прежнего.

А Сенька?

Он каждый божий день утаскивал домой с полпуда бумаг, все сырье для своей диссертации: вдруг опять загорится? Да ведь и правда могло загореться, так вкалывали. Раньше девяти никто домой и не собирался. А теперь... Пройди, вот нарочно, ради любопытства, прогуляйся мимо здания в полседьмого, хорошо, если пара окошек светится. Другая эпоха...

Так вот, герой-то твой себя тоже не забывал. Заседал в совете этих самых, молодых ученых, на виду быть старался. Меня, помню, вызвали к ним - почему, мол, на собрание не явился? Я объясняю: не положено это в рабочее время, моросить до полшестого положено. Секретарь-то, Мишка, тот сразу усек и притих. А этот - нет. Требую, кричит, примерно наказать, нерабочего времени у нас вовсе не бывает, этак вообще никого не соберешь.

- А вот за женщинами не бегал, и как ему это удавалось? -. вклеивается в разговор другой ветеран тех недавних счастливых, времен. - Какие у вас женщины были, таких в кино не увидишь! Помнишь Ольгу? На вечерах из-за танцев с ней чуть до драк не доходило... - А капустники? - вопит третий. - Помните, как директора воспели? С лица весь осунулся, но романс дослушал, с места не встал - интеллигент! А уж как кончили, поднялся и строевым шагом - на выход. До сих пор из одной программки напеваю:

Головой-вой-вой

На сугроб-гроб-гроб,

Как о лень-лень-лень,

Упаду!

Всей командой пели, а за фоно - Леня...

- Нет, не Леня,- начинает торговаться первый (так всегда бывает, едва начнут вспоминать), - не Леня, а другой, Сережка, что ли, он тоже в доктора потом вышел. А тогда в ресторане лабал, ставок у нас не было. После рассказывал - никогда так не зарабатывал, даже когда таксером ездил.

- А я говорю, Леня,- гнет свое ценитель капустников. - Он и меня одному аккорду научил, до сих пор на гитаре использую.

- ...Я так думаю, дела у нас пошли под откос с тех пор, как Лидки-кофейной не стало. Какой ведь кофе варила! Моросишь, бывало, с утра без обеда, а часика в четыре добежишь до нее - пару чашек крепкого, пирожков, и опять как новенький...

Монотонную, невыносимую, в сущности, свою работу эти до срока облысевшие ребята, так и оставшиеся мэнээсами, лаборантами, механиками, обозначают неприятным, но очень точным глаголом "моросить". Какой романист осилит судьбу всезнающего, невидимого миру народца, на плечах которого возвышается величественный храм науки? Самим-то им невдомек, что за два десятка лет пошло под откос: эта самая бессребренно любимая ими наука или их собственное здоровье. Хотя и покойную Лидку-буфетчицу - верно - жаль, да и других, многих, тоже...

Курица или яйцо?

Любой белок, из какого бы растительного или животного источника его ни добыли, как бы хитроумно он ни был устроен, всегда сооружен из небольшого набора аминокислот. И все эти кислоты - левые.

Почти каждый природный углевод, в просторечьи сахар, откуда бы его ни извлекли: из древесного ствола или зеленого листа, из резервного склада горючего, каковым служит у млекопитающих печень, наконец, из состава передающих наследственную информацию нуклеиновых кислот, - правый.

Почему левые - почему правые?

Вопрос, заданный в 1860 году, не получил окончательного ответа до сих пор, хотя начертанную тогда же программу выполняли долгие годы с великим усердием. Органические вещества и их смеси томили в жаре и в сильном магнитном поле, их помещали в электрический разряд и в поток убийственных излучений, источаемых ускорителями...

Другие люди тем временем ломали головы над вопросом - как получилось, что весь ведомый нам мир сложен из атомов с положительно заряженными протонами в ядре, окруженном отрицательными электронами; именно таких, а не антиподных: положительные позитроны снаружи - отрицательные антипротоны внутри. Ведь всякой частице - это доказано - отвечает античастица, ничем не хуже ее, подобная ей во всех отношениях, кроме заряда. Где прячется демон, оптом скупивший у частиц их тени? И не сродни ли он другому - тому, который подобным же манером обобрал молекулы живой клетки?.

...Давным-давно подсчитано мыслимое число вариантов сборки биополимеров из простых молекул; живой клетки - из полимеров; организма - из клеток. Всюду получены числа, украшенные двадцатью с гаком нулями. Они отражают колоссальный объем информации, заключенный в уникальности каждого из этих видов монтажа, единственности любого из их сочетаний, приводящих к появлению на свет гражданина М или гражданки К.

Особой ценности эти грубоватые расчеты не представляют, ибо для оценки биологической информации не придумана пока универсальная валюта. Разве можно сопоставить бит - единицу, коей измеряется двоичный выбор "чихнуть-не чихнуть" с битом же, за которым укрыты варианты "быть или не быть"? По какому курсу разменивать жизнь на чихи? Пожалуй, ни по какому. Уместнее, видимо, говорить о вещах несоизмеримых, но одинаково именуемых (так в старину на Руси всякую длину мерили в саженях, однако царская сажень была куда длинее куда длиннее купеческой или мужицкой)...

Расчеты, повторяю, были самые грубые - но почему с их помощью дозволено оценивать лишь последовательность монтажа молекулярных блоков? Разве не несет информацию и асимметрия каждого блока?

Такое соображение - вкупе с еще одной, уже сформировавшейся у него предвзятой идеей - заставило Леню оставить на время возвышенную математику и прибегнуть к вот такой, приблизительной.

Белки человеческого организма содержат (суммарно) до десяти в двадцать пятой степени аминокислотных остатков. Каждый остаток, в принципе, мог бы быть представлен лёвой или правой формой. Количество же информации, создаваемой при выборе левых, и только левых форм, равно той же десятке в двадцать пятой степени. Величине ничуть не меньшей, чем рассчитанная сходным манером информация, записанная в виде последовательности монтажа.

"Таким образом, на молекулярном уровне организации биосистем существует еще один информационный резервуар".

Эти слова - из статьи, которую они сочинили еще вместе с Эрнестом Ивановичем, последней их совместной работы. В другом информационном резервуаре - его надлежало заполнить доверху, чтобы разобраться, что к чему, - по-прежнему виднелось дно. Худо пришлось бы тому, кто вознамерился бы забивать оставшееся пространство умозрительными выкладками вроде этих, с неконвертируемой вероятнестью. На таком пути нетрудно сокрушить необходимейшие барьеры внутреннего контроля, да и впрямь влиться в неустрашимый легион "чайников", самодельных мыслителей, которые росчерком пера отменяют законы природы и учреждают свои, персональные. Была ведь и своя правота в крутом приговоре институтского сообщества: предвзятые идеи немногого стоят без проверки опытом. Но как его прикажете ставить, этот опыт, если доступ к шедеврам приборостроения для тебя закрыт, да и к не-шедеврам тоже, нбо заведение, где ты служишь, не владеет физико-химическим оборудованием, поскольку в нем не нуждается?

На таком грубо материальном упоре- ломались и по сей день ломаются многие блистательные замыслы, однако Леня успел вовремя обучиться некой спасительной повадке, какую не смог усвоить ни в Марьиной роще, ни в армии. Он осмыслил что не во всякой среде можно плавать вольно, без трения. Даже в такой, как институтская, в сущности очень здоровая и плодоносная, но неоднородная, состоящая из химиков и физиков вперемешку. И виноватых, на предмет побиения камнями, искать в таком деле вряд ли стоит: резон ли обижаться на силы молекулярного сцепления да отталливания? Однако если таковое отталкивание налицо, то да будет оно направлено вверх, вот такой урок он извлек из своего житейского эксперимента. Отныне все необходимое для работы Леня станет по мере сил добывать и "пробивать" самостоятельно, как бы ни чуждо ему было такое ремесло. От почтенных же лиц, готовых взять на себя труд удостоверять его добросовестность подписью и соавторством - убегать со всех ног. Да не под горку, куда легче, а с полным напряжением сил - вверх. Самая же простая мысль - а не бросить ли все это к черту? - его почему-то не осенит.

Ну, а что до приборов, то не утратили пока, слава богу, силу закона две чудесные истины: мир не без добрых людей, голь же на выдумку - хитра.

Кое какое оборудование нашлось. В одном вузе разрешили попользоваться поляриметром, тем самым старозаветным устройством, которое еще в 1815 году изобрел Жан Батист Био. Объявились и добровольные помощники, когда же без них обходилось?

Вещество, выбранное для первой серии опытов, было не чем ниым, как доброй старой винной кислотой, превращенной (ну конечно же!) в двойную соль. Только не натрий-аммонийную, как у великого предшественника, а меднокалиевую.

Доброволец, ставший впоследствии законным соавтором Лени, добывал новые десятки и сотни точек, которые тот укладывал па прихотливо вьющиеся кривые, временами прибегая к помощи электронной машины (она-то в его учреждении имелась, и очень неплохая). Ход кривых явным образом менялся в зависимости и от количества добавляемой щелочи, и от температуры.

Из этих кривых выводились вторичные, и они очень напоминали те, что получались после опытов на спектрометре,- оказывались то прямолинейными, то украшенными изящным изгибом, а в иных случаях и двумя, говорившими о нелинейной, кубической природе отвечавшего им уравнения.

Такой поворот событий, страшно подумать, противоречил кое-каким выводам самого Пастера...

Кривые, вычерченные по окончании монотонных измерений, помогали Лене утвердиться в предвзятой идее насчет того, что было раньше - курица или яйцо? Извечный этот вопрос перешел в категорию актуальных для самой что ни на есть серьезной науки. Ответ на него теперь следовало искать с учетом наличия в природе простых механизмов, которые былн способны отделить левых овец от правых козлищ задолго до того, как кто-то на этой планете научился кукарекать или бодаться. Но была ли их сила решающей?

…Новые опыты, совсем уж нехитрые, для них не требовалась даже оптика. Прибор - простля трубочка с оттянутым концом, из которого время от времени падают капли. Измеряя средний их вес и давление столба жидкости, вычисляют силу, именуемую поверхностным натяжением... Эксперимент, который обычно предлагается студентам третьего курса, и они проделывают его без особой натуги. Методику, впрочем, пришлось усовершенствовать - она обернулась каторжными затратами труда. И снова на кривых появились изломы. Их нельзя было объяснить ничем другим, кроме зарождения на поверхности доменов пятен из чистых антиподов -добавляемого вещества, жидкость покрывалась как бы леопардовой шкурой. Немного фантазии - и, пожалуй, вообразишь пятно, флуктуацию, которая разрастется до полного завоевания поверхности.

Не из такой ли капельки, как из золотого яичка, в незапамятные времена вылупились все на свете куры? Вот на какой масштаб предстояло замахнуться, а это как раз то, что в наше строгое время дается исследователям труднее всего.

...Когда была завершена и вторая серия опытов, он засел писать статью. Да не в какой-нибудь узкоспециальный журнал, а в научно-популярный, издаваемый трехсоттысячным тиражом. Решение, на взгляд вдумчивого строителя ученой карьеры, более чем неосторожное. Но, по сути-то: разве такие проблемы - для узких специалистов?

Леня не мог предвидеть, насколько тонкое это дело - популярная статья. Ни тогда, когда за нее брался, ни даже после, когда, наконец, ее написал. Косноязычием он не страдал, и был уверен, что задуманные пятнадцать-двадцать страничек натюкает на машинке дня за три. Однако лишь к концу второй недели терзаний за кухонным столом (такими делами Леня любил заниматься по ночам, сидя на кухне) ему стало ясно, что для такого вот облегченного, несерьезного изложения своих идей у него попросту не хватает сведений. Пришлось отложить рукопись, снова взяться за чтение, да притом сочинений не только физических или биологических.

Редактор, к которому Леня явился месяц спустя, относил ученую братию к придуманному им отряду сапиенсов бессловесных. Это был остроумец, славившийся среди коллег искусством, едва взглянув на незнакомого человека, безошибочно определять, какими словами тот начнет свое сочинение. Завидев Леню в дверях редакции и поднимаясь, чтобы поздороваться (встреча была заранее назначена по телефону), он загнусавил про себя по-дьячковски: "Как установлено нами в экспериментах, осуществленных совместно с профессором Мозговоевым...". Однако усевшись на место и разложив перед собой врученные ему листки, он мгновенно стал серьезным.

...Два начала правят нашим миром-"инь" и "янь". Противоборство между ними вечно, так учили древние восточные мудрецы. Они считали эмблемой Вселенной круг, разделенный волнистой линией, границей этих самых начал, так, что половинки равны, но зеркально не совместимы. He заключена ли в этом изящном символе догадка о всеобщей асимметрии?

Печальный многовековой опыт учил человека: все неровности на этом свете сглаживаются, горы - и те истираются в песок, подлаживаясь под окружающую пустыню; всякий порядок беспощадное время преобразует в хаос... Но всегда ли нужно верить тому, что стоит перед глазами?

Кусок железа, помещенный в магнитное поле, превращается в скопище двуполюсных, неоднородных микро-магнитиков-доменов - и сам становится магнитом. Смесь антиподов оптически активного вещества, если ее раствор содержится при подходящей температуре, может постоять, постоять - да и выделить сам собою кристаллы, состоящие лишь из одной, абсолютно чистой формы.

Нашему миру, значит, действительно свойственны два противоположных начала, две линии развития. Одна - безнадежная, стригущая всех под одну гребенку, разрушающая любую гармонию. И другая - формообразующая, животворящая. Полная уравниловка, идеальная симметрия всех составных частей далеко не всегда оказывается наивыгоднейшим состоянием природных объектов. Их развитием иногда могут управлять иебольшие спонтанные нарушения симметрии, флуктуации, счастливо миновавшие паровой каток всеобщего выравнивания. Тогда объект может переродиться, обрести закономерно сложную структуру не только на уровне атомов и ..молекул. Не с того ли началась и жизнь на Земле - со случайного нарушения симметрии, закрепленного в результате отбора наиболее деятельных структур.

Полная однородность далеко не всегда выгодна даже с точки зрения энергетики. Возможны условия, при которых энергетическая яма, соответствующая наиболее, устойчивому состоянию, как бы раздваивается. В результате такого благодетельного катаклизма на ее месте - там, где подразумевается уравниловка, - вырастает гора. По бокам же, где на координатной оси помещаются чистые антиподные формы, противоборствующие начала, появляются два новых провала, означающие выгодность раздельного проживания "овец" и "козлищ". Это еще в 50-е годы нашего века обосновал теоретик по фамилии Франк, но его работа тогда прошла незамеченной.

Какое из начал предпочтительно? Пока сказать трудно - глубина обоих провалов, по предварительной оценке, одинакова, так что выбор левого или правого, вероятно, дело случая, он зависит от прихоти той самой первоначальной флуктуации. Между тем, видимо, только так, в результате непостижимой пока для нас молекулярной катастрофы, могли сложиться условия для передачи сквозь века незыблемого генетического завета; передачи настолько безошибочной, что возникает соблазн применить для ее описания уравнения сверхпроводимости. Может быть, так и следовало бы это называть: информационная сверхпроводимость...

Редактор поймал себя на том, что впитывает эти непричесанные мысли с каким-то личным, неслужебным удовлетворением. Он понимал: с таким сырым материалом придется немало повозиться, пока он не будет приведен к стандарту, именуемому в их учреждении хорошим стилем. И привести-то будет трудно ибо всякая вещь имеет свою природой заданную форму, далеко не всегда совпадающую с установками великосветского тона. "Поганая у нас служба",- подумал он внезапно. Вслух же сказал весомо и важно:

- Над этим можно работать. Будем работать.

Статья увидела свет не скоро. Канители с ней оказалось еще больше, чем предвидел многоопытный редактор. Другой на месте нашего героя, может быть, вообще сошел бы с дистанции, хлопнул дверью. Потребовались нескончаемые переделки, сокращения, "снятие вопросов", иные из которых казались порождением шизофренической фантазии. Лене до тех пор доводилось печататься только в литературно непридирчивых научных изданиях, и он не понимал, что такая въедливость означает лишь одно: сочинение нравится, из него хотят вылепить шедевр. Однако претерпел все. А когда журнал со статьей, наконец, вышел,- был вознагражден сполна.

В его квартире раздался телефонный звонок, и он услышал медлительный, очень отчетливый голос:

- Леонид Леонидович, я с удовольствием прочитал вашу статью. Хотелось бы с вами побеседовать. Позвольте представиться: Александр Иванович...

Далее последовала фамилия, известная всему миру. Это был академик, который задолго до того, как Леня родился на свет, разработал знаменитую теорию происхождения жизни,

Крестики-нолики

Последствиями звонка стали и множество приятных знакомств, заведенных в короткий срок, и даже - если забежать вперед - защита докторской диссертации. Но не будем забегать...

Направляясь впервые в лабораторию Александра Ивановича, Леня чувствует себя не очень-то уверенно. Не то, чтобы трепещет перед величием,- этому не обучен, - но опасается, как бы сказать искривлений пространства, которые нередки вокруг личностей слишком уже прославленных. Однако, едва он стучится в облупленную дверь, да слышит: "Входите, не заперто", да усаживается за старенький стол, на котором тут же появляются стаканы с чаем, как становится ему ясно: никакими выдуманными нашим издерганным веком искривлениями тут не пахнет. Этот человек с бородкой, родившийся еще в девятнадцатом столетии, для него болee свой, чем тысячи сверстников...

- Видимо, это была неизбежность,- отвечает Леня на вопрос, что он думает о возникновении жизни. На том они сразу же столковались: академик такого же мнения. Гостю предлагается написать серию статей - Александр Иванович готов представить их в самый уважаемый научный журнал. Это весьма кстати: результатов накопилось изрядно, да не только для популяризации. Леня заново обдумал давнюю теорию Александра Ивановича и сообразил, на какие этапы, с учетом его предвзятой идеи, можно расчленить вошедшую в учебники схему, ранее изображавшуюся лишь в самом общем виде. На подходе и совсем новые опыты. На этот раз не в колбочках или трубочках, а прямо в вычислительной машине.

...Органические молекулы, накапливаясь в водах первобытного океана, усложняясь под действием облучения и нагрева, постепенно стали объединяться, обособляться в виде нерастворимых как капельки масла, коацерватов. Вещество, находившееся в них, не было полностью изолировано, оно продолжало совершенствоваться, обмениваться с окружающей средой молекулами и энергией. Постепенно зародились устойчивые, постоянно повторяющиеся циклы реакций, приводящие к одному и тому же составу капелек. А потом сотворился и каталитический аппарат, ферменты, помогающие этим реакциям совершаться с наивозможнои быстротой, и аппарат наследственности, закрепивший способность молекул-потомков в точности копировать прихотливое строение молекул-родителей.

Так было дело или нет, в точности не известно, поскольку в нашем распоряжении результаты лишь одного-единственного опыта, который длится уже почти четыре миллиарда лет. Поставить второй опыт, пока не удается, в лабораторных же условиях можно проиграть лишь некоторые, очень упрощенные варианты реальных событий. То же самое, порой даже более обстоятельно, можно проделать и в машине...

Леня задается начальными условиями: левые изомеры идеально перемешаны с правыми. На экране перед ним послушно вспыхивает поле, расчерченное квадратами, как при игре в крестики-нолики, которой они когда-то скрашивали однообразие университетских лекций. Каждый квадратик занят - в нем стоит буква L или D, причем одноименные клеточки нигде не соприкасаются иначе, как углами.

Он нажимает кнопку. Вместо крестиков-ноликов загорается кривая распределения: узкий пик, торчащий посредине, там, где хиральная поляризация - нулевая. Заставив машину отпечатать на бумаге и квадратики, и исходную кривую, Леня запускает программу, заготовленную на магнитной лейте. Предоставляет этой машинной жизни, состоящей из неправдоподобно малого, но зато бессмертного набора фантомов, похожих на молекулы лишь своей асимметрией, развиваться сообразно уравнениям, сочетающим описание классической модели с зависимостями, выведенным я из его собственных наблюдений. В окошечке счетчика начинается пляска цифр, отражающая смену этих эфемерных поколений...

Выждав самое малое время, Леня тычет в клавишу - и видит новую кривую. Острый пик сгинул, взамен него по горизонтальной оси будто растекся студень, вздымающийся невысокими холмиками в самых непредсказуемых точках.

"Донт би ин сач э харри, сэр,- горячку не порите",- мурлычет он под нос, довольный и тем, что безжизненный пик растекся. Возвращает машину в режим счета. На этот раз следует потерпеть подольше, и у него находится время на перекур, даже на чашечку кофе. Он не прикасается к клавише, пока на счетчике не выскакивает "100".

Сто поколений... В человеческой истории это дистанция от нас до древних греков. Бесшумное же нутро машины прокрутило два с половиной тысячелетия менее, чем за полчаса. Клетчатое поле, вызванное на экран по мановению его пальца, вряд ли порадовало бы ценителей мертвой симметрии: вместо строгого шахматного чередования букв L и D появились островки из нерегулярных скоплений, похожих на пятна тающего снега. И распределение выглядит опять по-новому. Холмики сгладились, а около левого края экрана, где располагался символ чистой L-формы, появился небольшой, но хорошо заметный пичок. Справа - тоже пичок, поменьше. Леня приказывает машине распечатать на бумаге и это, а потом снова пускает счет.

Двести циклов... Шестьсот...

На клетчатом поле прорастает некое единообразие, скопления букв "D" сползают в углы, словно сдуваемые неким очистительным вихрем. И наконец, когда выскочили цифры "900", поле стало чистым, будто добросовестно прополотым судьбою. А кривая распределения, собственно, и кривой-то быть перестала, переродилась в гладкую нулевую линию, на левом конце которой, упираясь макушкой в указатель "100%", высится острый, прямой, победоносный пик "L". Он мог, конечно, вырасти и справа, ходом событий управлял генератор случайных чисел, однако то, что итог все же получился такой же, как в жизни земных белков, почему-то радует.

"Когда я работал господом 6огом" - напевает Леня, за время общения с популяризаторами заразившийся привычкой сочинять пародийные заголовки. За окном светает. Он выключает пульт и отправляется домой, чтобы немного вздремнуть, а потом доставить эти впечатляющие распечатки Александру Ивановичу.

В то самое утро он и услышал: "Готовьте статью, а потом, пожалуй, и диссертацию".

А вскоре произошло событие, показавшееся ему еще более отрадным. Пришлось выступать на некой конференции, на которой собрались физики вместе с биологами, и после доклада ему задавали вопросы. А насколько это бывает приятно, знает только тот, кому случалось сходить с трибуны в гробовой тишине и в полной уверенности, что никому, кроме тебя самого, произнесенные слова не нужны. На конференции же его не только допрашивали - высказывали суждения. В большинстве далеко не лестные, но, черт подери, отнюдь не равнодушные. Что же выходит? Не впустую, что ли, хлопочем?

С того дня что-то переключилось в механике его сознания. Новые догадки и замыслы более не предупреждали о своем появлении тревожными толчками, а самовластно врывались в поток обыденных мыслей или сновидений в любое время суток, отключая его так же, как бесцеремонные телефонистки междугородной станции прерывают необязательную домашнюю болтовню. В этом незнакомом состоянии события житейской реальности губительно теряли присущие им связи, превращаясь в разрозненные островки, затерянные в волнах разлившейся фантазии. Он, правда, научился по мере надобности быстро припоминать координаты каждого такого островка ("позвонить домой", "подать заявку снабженцам", "съездить за картошкой"), но любое действие, ранее совершавшееся автоматически, теперь требовало отдельных усилий. Зато несказанно облегчилось то, что он считал своей единственной настоящей работой.

Взялся писать статью в авторитетный международный журнал - решил свести воедино все существенное, что накопилось в мировой литературе за и против его главной идеи,- и поймал себя на том, что по-английски пишет почти так же свободно, как на родном языке, сразу, не переводя. В новом состоянии, от которого неопасно кружилась голова, а мелкие предметы, лежавшие под рукой на столе, казались неизмеримо далекими, для его мышления больше не оставалось барьеров. Испугавшись такого отклонения от нормы, Леня не стал рассказывать о нем даже жене, тем более что его инглиш был все-таки несовершенен, текст пришлось потом отдать на доработку опытному переводчику.

Громадную статью, занявшую в журнале добрых тридцать страниц, он написал за неделю. Докторскую диссертацию, том весом килограмма в три, - за полтора месяца. Такое быстродействие приходилось даже держать в секрете. Однако когда он, выждав некоторый срок, принес бумаги на биологический факультет (защиту решено было устроить там), то выяснилось: содержание его работы доступно немногим.

Нашелся добрый, но придирчивый человек, который согласился разобраться в его сочинении. Начались затяжные, по многу часов беседы. Порой они переходили в шумливый спор, порой, позабыв о грядущем официальном акте, оба пускались фантазировать о том, в каком приборе можно было бы заново проиграть эволюцию в лабораторных условиях. Спустя месяца три Леня твердо сказал партнеру: если у вас нет ко мне личной неприязни, я вас скоро уговорю. Тот признался, что неприязни не испытывает. А еще через месяц - другой (встречи не были частыми, времени у обоих мало) спорщик поднял руку и воскликнул: есть! понял! сдаюсь!

Потом же, отшутившись, наставительно произнес:

- А почему вы, дорогой Леонид Леонидыч, вот так, человеческими словами все и не изложили? Надо же хоть немного снисходить к слабостям своих читателей.

Леня заново переписал автореферат, стараясь, однако же, не впадать в популярщину, которой его, с другого бока, не переставали корить те, кому не потрафила нашумевшая статья в общедоступном журнале. Тем не менее и потом, на защите, которая прошла с полным успехом (единственным препятствием кое-кому теперь казалась лишь неприличная молодость докторанта), поднялся маститый профессор, славившийся своим беспощадным юмором, и поднес ему такой комплимент:

- Хотелось бы отметить неординарное значение работы Леонида Леонидовича. В особенности - потому, что из представленной диссертации или из прослушанного нами доклада оное значение извлечь почти невозможно.

Но это уже были не побои, а так, беззлобное домашнее ворчание. На самом деле профессор почему-то обращался с Леней, как с хрупкой драгоценностью (куда девался его прославленный сарказм?). Официальные же оппоненты обошлись с ним еще мягче. Один из них - его звали Виталий Иосифович - потом, в кулуарах, признался даже, что не возражал бы, если бы такой парень с ним сотрудничал. А такой чести от него удостаивались уж и вовсе немногие.

Впоследствии, кстати, так оно и получилось. Леня действительно стал частым гостем в доме Виталия Иосифовича, да и в его лаборатории. И это была еще одна полезнейшая дружба, которую ему удалось завести в среде, никак не связанной с учреждением, в котором ему тогда приходилось нести службу.

Места прямые, места косвенные

- Не обижайтесь, Леонид Леонидович, скажу вам как старший товарищ. Обстоятельности в вас маловато. Руководите лабораторией, а приличного кабинета себе не обеспечили, с сотрудниками - запанибрата. Трудненько вам придется.

- Да я не насчет кабинета пришел...

- Нет, вы уж послушайте. Здесь у нас - не академия наук, люди работать приходят, а не диссертации себе сочинять. Надо, чтобы все было как полагается: дисциплина, кабинет, вход только по вызову.

- Френч раздобыть, сапоги, да?

- Во-во, так и думал, смешки начнете строить. Легко вам все досталось, вот. что. Папаша, небось, профессор, институт с детского садика гарантирован, в музыкальную школу ходили, верно? Что-то вроде наследственного бессмертия души. А сейчас статьи в журнальчики кропаете, в историю войти рассчитываете. И думаете, что все на свете понимаете. А я вам скажу - никакого бессмертия ие бывает. Отработал, сколько положено, поел-попил, ну, на охоту пару раз съездил. Потом гражданская панихида сообразно должности - и все. Через неделю родной сын не вспомянет. Все чаще об этом думаю. Что мы такое? Флуктуации, случайные сгущения мирового эфира...

- Скажите, Геннадий Данилович, есть у вас совесть? Я вас два часа дожидался, мне работать надо. Что будет с Фейгиным?

- Так вопрос ставишь? Ладно, хватит байки травить. Не будет тебе Фейгина. Сам соображать должен, если такой умный. Ставка от твоей лаборатории переходит к технологам, ясно? От них толку больше. Что же до совести, то можешь считать, у меня ее нет. На таких, как ты - нет. Я из своей Нахаловки до этого кресла тридцать лет карабкался, где только не вкалывал, чего не нахлебался... На фортепиаиах бренчать меня не учили, булками не откармливали. Сам себе все выгрыз.

Как тут отвечать? А только так - без дрожи в коленках:

- Вот и умница, герой. Выгрыз... А я не из Нахаловки - из Марьиной рощи. И отец у меня не профессор, а железнодорожник... Давайте-ка в дальнейшем разговаривать на вы.

Многослойное сооружение - человеческая душа, думает Леня, с запозданием включаясь в немаловажный для его судьбы диалог со своим новым директором. И каждый слой не смешивается с другими, кричит свое, своими отдельными словами, отдельным голосом...

За несколько месяцев приземистый, скуластый директор обосновался в обретенном им кресле так, будто корни в него пустил. И взялся по своему разумению наводить порядок в доставшемся ему фантастическом хозяйстве. Появилось же оно на свет так.

Еще в те дни, когда Леня заканчивал кандидатскую диссертацию, один в высшей степени оборотистый руководитель выбил в своем министерстве средства на устройство того, что он называл "бюро дальней перспективы". Было решено организовать институт для разработки технических систем нового поколения, в подмосковном райцентре выделена площадка под его строительство - и начался набор кадров. Сведения об этих самых системах директор нового учреждения имел довольно приблизительные, однако надеялся, что если ему удастся набрать побольше толковых людей, то они наверняка что-нибудь да изобретут. Здесь-то и подвернулся Леня, после бесед с Михаилом Ильичом озабоченный своим трудоустройством. Ему было немедленно предложено возглавить лабораторию теории гидропривода (кандидат физматнаук, рассудило начальство, - это солидно).

Так и получилось, что Леня со скромной должности мэнээса вскочил прямо в завлабы. А ровно через две недели после его зачисления родоначальник новой фирмы был уволен - за какие грехи, так никто и не узнал. Однако упразднить институт с утвержденным штатным расписанием, с составленным уже планом работ оказалось невозможно. Административная сказка продолжала раскручиваться в соответствии с законами жанра. Нашелся другой, тоже очень деловой директор. Здание в райцентре хоть и росло, но как-то неторопливо. Зато очень скоро взбодрился корпус московского филиала, в котором и обосновались лаборатории, отделы, группы. А в отдельной пристройке - и превосходная электронная машина, закупленная на валюту, выбитую уже новым главой учреждения.

Из этого корпуса вскоре стали исправно поступать отчеты - месячные, квартальные, годовые, по отдельным договорным темам. Начались и защиты диссертаций. А самое удивительное, хотя, может быть, и до некоторой степени закономерное,- то, что сотрудники этого самовольно вздувшегося на ведомственной равнине заведения действительно сделали несколько капитальных изобретений. Не так уж, пожалуй, прост был его легкомысленный учредитель...

О служащих толстых и тоненьких у классика сказано так. Существование тоненького легко, воздушно и ненадежно. Толстые же косвенных мест не занимают, а все больше прямые. И уж если сядут где, так (помните?) место скорее затрещит и угнется, чем они слезут.

Новый, третий директор оказался из породы толстых. Он начал обстоятельно вникать в дела; неаккуратности, допущенные его лихими предшественниками, - искоренять. И очень скоро держатели косвенных мест стали вылетать из учреждения, как пух из распоротой перины.

Леню, в общем-то, никто не трогал. Сначала к нему приглядывались, потом косяком пошли авторские свидетельства (исполняя одну из договорных тем, он со своими приятелями - подчиненными по ходу дела изобрел некое весьма перспективное устройство). Потом, когда и бумаги были оформлены, и директор поговорил с ним отечески, и дела в учреждении пошли так, что стало ясно: вскоре придется подавать "по собственному", он все-таки еще немного поканителил - больно хороша была тамошняя счетная машина. Надеялся, что уж Александр - то Иванович возьмет его к себе в любую минуту. Так оно, наверно, и было бы, но развернул как-то Леня утреннюю газету - а там некролог...

Остался последний резерв: неиспользованные отпускные дни. Отпуск ему полагается долгий - полтора месяца в год, отгулять его полностью никогда не удавалось. Леня написал заявление и получил волю на тридцать пять суток. Однако вместо того, чтобы начать беготню в поисках нового места, отправился на дачу, которую они с женой снимали в деревне Шульгино. Там же, в тишине и прохладе, положил перед собой пачку чистой бумаги и на верхнем листе начертал: "Физика для семиклассников".

Наташа, приехавшая как-то с работы раньше обычного - из-за этого он не встретил ее на станции - заглянула в окно и увидела над спинкой дивана две кудлатые головы, Лени и пуделихи Топки, которую им подарили еще ко дню свадьбы. Леня, держа в левой руке подтаявшее мороженое в вафельном стаканчике, правой делал какие-то пометки в рукописи. Временами он отвлекался, откусывал лакомство или давал его лизнуть влюбленно глазевшей на него собачонке. Потом снова чертил на листе какие-то знаки. Наташа вдруг увидела, что Топка стара и беспомощна, даже хозяйку за окном не чует, а Леня (раньше это не было заметно) обрюзг и обзавелся нездоровой бледностью. "Переживет ли он Топку?" - подумала она и тут же испугалась этого невесть откуда взявшегося прозрения.

Занятия физикой приучили ее докапываться до материальных причин любого события.

Соваться с вопросами бесполезно - это она знала. Да и в дом заходить пока не стоит. Перебьешь, неровен час, какую-нибудь трудно давшуюся фразу, может и накричать, все чаще срывается.. Наташа постаралась самостоятельно разложить по полочкам переживания последних дней, но это далось ей не без труда.

Работу он не ищет и, похоже, искать не собирается. Почему?

Она знала Леню, можно считать, с детства, учились в одной группе. До самой дипломной поры их компания славилась на факультете не столько рвением к наукам, сколько безобидным студенческим разбоем, розыгрышами, не щадившими и самых почтенных преподавателей. Терпеливые наставники верили, что когда этим горластым, безоглядно дружным ребятам достанется настоящее, не игрушечное дело, о фейерверках будет позабыто. Что и оправдалось.

Дипломные работы их группы все до одной вышли пятерочными. О Лене же заговорили как о восходящей звезде. Здесь-то и приключился эпизод, который сейчас, под окошком дачи, принес Наташе новое понимание того, о ком (так ей казалось) она знала все без остатка.

После защиты дипломных работ им поднесли сюрприз, какой-то экзамен, по оплошности деканата своевременно не включенный в одну из сессий. Эту новость никто не принял всерьез: только что отстрелялись с блеском, Новый год вместе отпраздновали. Ну кто же станет их тиранить теперь, когда они уже, собственно, и не студенты? В таком вот эйфорическом настроении компания явилась к назначенной аудитории - и застала там толпу перепуганных собратьев. Им сказали: экзаменуют по всей строгости, десяток душ уже вылетели с двойками, и объявлено, что вместо дипломов им выдадут справки. Особенно лютует некий доцент.

С разгона они еще влетели в помещение, взяли билеты - и обнаружили, что предмет-то им мало знаком...

Наташе припомнился леденящий страх, который она испытала, увидев, как рука беспощадного доцента тянется к ее зачетке,- и торопливый, перебивающий это движение вскрик Лени: "Я готов!"

Незадолго до того он начал за ней ухаживать. Нешуточно, старомодно, с букетами и неумелыми стихами. Будто и не было до того долгого бесполого товарищества, не знающего церемоний и снисхождений. И вот благодушный Винни-Пух - так звали Леню приятели - отважно бросился, чтобы прикрыть ее собой. Будто ошалелый, утративший резонные ориентиры кит, выбрасывающийся на берег.

Кит на мели...

Это-то и было - Наташа поняла - самым существенным. Не пустяковая, благополучно для всех завершившаяся школярская история, а сравнение. Ее добрый Винни-Пух, которого посторонние числят чем-то вроде безошибочной, беспроигрышной мыслящей машины, нуждается в помощи, о которой никогда не попросит.

Наташа тут же, в быстро остывающем после нежаркого августовского дня палисаднике, стала изобретать меры спасения.

Назавтра, явившись на службу, она долго не могла приняться за намеченное. "Не требуется ли вам доктор наук, очень способный?",- невесело посмеивалась она над запланированными звонками. Потом все же включилась в эту непривычную работу. Набрала номер Эрнеста Ивановича, затем Виталия Иосифовича, недавнего официального оппонента, за ним Михаила Ильича, директора комбината. Все трое ее поняли, обещали содействие.

Вскоре Лене позвонил директор еще одного вновь организуемого, совсем уж невиданного института, пригласил потолковать. В кабинете же, после получасовой беседы, предложил перейти к нему заведовать отделом. Это снова было косвенное место, тяжкий воз запутанных обязанностей, никак не связанных с главными заботами нашего героя. Но одновременно - и немалая, тут же оговоренная самостоятельность.

Тогда это показалось спасением. Что же поделаешь, если никто пока не додумался учредить институт, для которого изучение истоков жизни было бы прямым делом...

Рукопись книжки для школьников была упрятана в недра стола.

Еще один обрывок

- ...Разумеется, возвышенная теория и всякое такое. Почитаю, благоговею.

Так начал еще один ветеран Института - умница, скептик.

- Когда я приезжаю на завод, меня тоже величают: теоретик. Смотрят, правда, без благоговения. Но по совести-то рассуди. Чтобы доказать, влево у меня смотрит хвостик какой-то там молекулы или вправо, я, бывает, полгода уродуюсь. Сам костьми лягу, аспирантов измучаю, но впустую не сболтну. А эти светила, демиурги с карандашиками? Сегодня: жизнь зародилась в луже, и никаких гвоздей. А завтра - ах, извините, ошибочка вышла, не в луже, а в огнедышащих недрах. Сам же, глядишь, нынче доктор, через годик - членкор. Я же, грешный, пока до докторской дотопал, все зубы съел, растительности на макушке лишился. Но роман, между прочим, не про меня напишут - про него.

- Точь-в-точь такое же,- отвечаю,- мне на днях один парень вещал, слесарь. Руки золотые, хоть самолет тебе соорудит. И притом философ. Говорит, насажали на нашу шею всякую науку, чего только не выдумывают: и кибернетику с математикой, и бионеорганическую химию - лишь бы посачковать...

- А ведь верно,- смеется,- незатейливо рассуждаю. Да и работа у меня похожая, слесарная. Ну, а если серьезно - то еще шеф покойный нас учил: не лезьте в умственность. За теории рано или поздно шею накостыляют. А вот если ты какой-нибудь кетон сделал да перегнал - всегда будешь прав. Никто не скажет, что ты его не сделал.

...Говорил же я вам - умница.

Свернутые координаты

Четыре с половиной миллиарда лет назад облако газа и пыли, занимавшее окрестности небольшой звездочки в захолустье одной из галактик, сгустилось в комья, тут же раскалившиеся из-за радиоактивного распада. На одном из этих безвидных сгустков, третьем по счету, когда он поостыл после отделения света от тьмы, расселились живые существа.

Это совершилось изрядно быстро: найденные не так давно остатки древнейших одноклеточных дожидались нас то ли 3,8, то ли даже 4 миллиарда лет. Списывать тайну их происхождения на некую непостижимо долгую и потому неописуемо извилистую эволюцию вещества, как то делала благодушная наука прошлого, теперь уже невозможно. Стало очевидно, что первые семена жизни появились на нашей планете в результате какой-то скорой и решительной метаморфозы. То ли залетели готовенькими из космоса, то ли все же зародились здесь, на месте событий.

Леню не привлекал первый вариант, возрождающий древнюю теорию панспермии и лишь помогающий задвинуть решение загадки в утешительно долгий, бездонный галактический ящик. Однако отвергнуть его значило тут же очутиться в вязкой пучине запутаннейших противоречий.

Математические оценки того, насколько вероятна стихийная самосборка биополимеров и, тем более, живых организмов из простых молекул, дают самые неблагоприятные цифры. Получается единица, деленная на число, много превышающее количество атомов во Вселенной. Отличить эту вероятность от нуля может только клинический оптимист. Цена таких подсчетов, правда, тоже не сильно превышает нуль. Ведь если оценивать сходным манером вероятность возникновения человеческой речи из хаоса звуков, получается дробь с еще более устрашающим числом в знаменателе. Однако это-то мы знаем достоверно: все многообразие наших наречий сложилось, максимум, за несколько сот тысячелетий. И вовсе не путем случайного комбинирования выкриков, а в результате закономерного, самоускоряющегося развития. Так почему же, к примеру, генетический код - первичный язык живых систем-должен был складываться хаотически?! Сопоставление eгo с нашей речью все чаще мелькает в рассуждениях тех, кто докапывается до корней жизни. И хотя не очень-то оно строго, отмахнуться от него трудно - должны же быть у сходных явлений сходные свойства…

Леня добросовестно исполнял новые косвенные обязанности. Служба, которую ему приходилось нести, была полна невидимой миру фантастики. Директор без устали его нахваливал, часто брал с собой на совещания неведомого назначения и выпускал на трибуну по самым неожиданным поводам. У Лени открылся талант с ходу, не задумываясь, отвечать на такие вопросы, которые поставили бы в тупик самого Ходжу Насреддина (сколько гвоздей понадобится, чтобы сколотить ящик для такого-то изделия? Как, с помощью машины Тьюринга, вычислить скорость распространения гриппа? Можно ли сделать пластмассовый сверхпроводник и когда это станет технически реальным?).

По вечерам, после изнурительной административной суетни, тягостной из-за неизбежных при ней ежеминутных переключений мозга, из-за необходимости постоянно не доверять, решать за других, спорить по очевидным пустякам, он все же находил час-другой, чтобы повозиться со своими уравнениями. Это давалось трудно. Поток несущественных внешних событий - на каждое он был обязан реагировать быстро и безошибочно, никто не спрашивал, по силам это или нет,- не то чтобы захлестывал русло его мыслей, прочно занятое более значительным, но как бы затягивал его цепкой тиной. Приходилось раздваиваться, постоянно встряхивать память, чтобы не утратить самовольно вспыхивающие в самое неподходящее время сравнения и догадки, даже записывать их скорыми крючками поверх каких-то служебных черновиков.

...Теперь-то наш герой осознает, насколько блажен тот, у кого есть надежный, умудренный годами наставник; пытается прибиться к одному прославленному мэтру, потом к другому. Это оказывается нелегко - упущен, видно, возраст, когда контакт со старшим, привычным к безоговорочному превосходству, партнером устанавливается просто и естественно.

Один из прославленных узнает через третьих лиц о его вольнодумных суждениях касательно "генералов от науки", принимает их на свой счет и, далеко не обделенный самолюбием, передает через тех же третьих, что генералом себя не считает, а в благодеяниях пока не нуждается.

Другой, восхитившись Лениными фантазиями, ухлопав на разговоры с ним целый рабочий день, под вечер невзначай произносит свое привычное полушутливое присловье: "Превосходно, согласен возглавить". Знай Леня этого человека поближе, он, пожалуй, оценил бы свойственный ему тихий юмор. Но таковым знанием он, увы, не наделен и на следующее свидание не является.

Что, в сущности, требуется взрослому, самостоятельному исследователю от шефа? Подпорка в разных присутственных местах? Спина, прикрывающая на случаи конфликтов или неуспехов? Вывеска, "фирма"?

He только, пожалуй, даже не столько это. Шеф ведь может быть бессильным, по возрастной ли немощи, по старомодной ли интеллигентности, которую, несмотря на все превратности века, до сих пор сохраняет немалое число ученых людей,- он все равно незаменим. Своей оценкой, когда ругательной, когда и похвальной (творцы наук чувствительны к этому, как первоклашки), своим здравомыслием, настоенным на многолетних горестях, наконец, возможностью напрямую, минуя бумагу, подключаться к многоопытному мозгу. Кора мозга, работающего в одиночку, скоро каменеет, давит на бурлящую магму интуиции - и все тяжелее прорываются сквозь логический бетон самокритики новые замыслы. Такую хворобу трудно одолеть без помощи бывалого, проходившего этот трудный перевал товарища... - Представь себе: ты - на сцене. Ведь это тоже сцена, и от того, как размещен твой реквизит, то бишь плакаты, зависит очень многое. Пройдись сначала безмолвно, гоголем, выдержи иаузу. Пусть они поймут: тебе есть что сказать...

Давний друг Лени, готовясь к запоздалой кандидатской защите, призвал его в консультанты, а тот - нет бы ему заняться натаскиванием по части возможных заковыристых вопросов "из теории" - увлекся режиссурой.

- Пусть на тебе даже будет галстук бабочкой. Непременно бабочкой. Ты таких никогда не носил? Тем лучше. Они поймут, что еще многого о тебе не знают, что ты не одномерен. Подумал ли ты о том, как работать указкой? О, указка для тебя важна не менее, чем шпага для Гамлета. Не моги держать ее праздно, не смей опираться на нее, как на костыль. Она должна таиться, держаться в тени - а появляться лишь как последний, убийственный аргумент в ту самую секунду, когда нужно насмерть поразить врага, то бишь цифру. Перед этим драматическим моментом тоже очень желательна пауза. Можно даже сиять на мгновенье очки... Впрочем, ты их не носишь. Жаль...

Друг слушал эти импровизации сначала с недоумением, потом - с нарастающим сопереживанием, сам не замечая, как наполняется тем самым, чего ему тогда не хватало: веселой уверенностью. Он думал о бесчисленных свернутых координатах, дремлющих в каждом из нас так же, как в окружающем пространстве, кажущемся поверхностному наблюдателю незатейливо линейным.

Вот он перед ним, человек, не несущий никаких признаков величия, просто человек без опознавательных знаков - домашний, изрядно уже пополневший, с капризной нижней губой и по-студенчески взлохмаченной шевелюрой. Ему повезло: сохранив детскую цельность сознания, он сумел стать ученым не только по внутреннему содержанию, но и по должности. Но если бы не повезло - кто знает? - с таким же успехом стал бы музыкантом, скульптором, режиссером... Cколько их, этих ипостасей, скрытых в нас, как скатанные пожарные шланги?

Каждый несется по координате, которая кажется ему главной, свысока посматривая на тех, кто движется по другим, и невдомек ему, одномерному, что и эти другие тоже могли бы стать линиями его жизни, да только еще в детстве свернулись, засохли. Почему? Из-за школьной зубрежки? Из-за безразличия окружающих?

Леня между тем хохотал и кашлял, мучаясь одышкой и застарелым табачным зудом в горле.

Левый марш жизни

Долго тяготила его неустроенность, а разрешилось все внезапно и скоро. Леня позвонил Виталию Иосифовичу - потребовалась консультация по какому-то мелкому вопросу. Приехал. И вместо намеченных пятнадцати минут, проговорил с ним часа три. Под конец оба напрочь забыли повод, из-за которого собрались, и бурно обсуждали Биологический Большой Взрыв. Таким новым, тут же придуманным термином - по ассоциации с Большим Взрывом, который, начавшись с некой флуктуации, породил всю нашу Вселенную с ее четырьмя развернутыми и неведомым числом свернутых координат, с ее положительными протонами и отрицательными электронами, - нарекли скорый скачок, результатом коего стала наша земная жизнь.

Термины - великая сила, далеко не пустословы те, кто их измышляет. Вещь не может обрести форму и место в нашем сознании, пока ей не дано имя. Биологический же Большой Взрыв, что немаловажно, в английской аббревиатуре выглядел преизящно: ВВВ, три "би". С того и началась их общая работа. К ней был привлечен Володя, сверстник и сослуживец нашего героя, которого тот церемонно величал Владим Владимычем, получая в ответ Леонид Леонидыча. Обоим очень нравилось такое совпадение двойных имен-отчеств, ВВ и ЛЛ...

Переход беспорядка в порядок, с которого начался "ВВВ",- они вдруг увидели это с веселой ясностью - был, видимо, похож на внезапную кристаллизацию. Будто стоял раствор смеси антиподов, стоял - и внезапно выпала из него чистая левая форма. Долго ли пришлось этого дожидаться?

Задавшись таким удачным сравнением, они увидели, что можно пустить в ход и математический аппарат, разработанный для теории образования кристаллов-зародышей. Добавили к нему ранее выведенное Леней кубическое уравнение, задались еще кое-какими допущениями, совершили несколько преобразований - и пришли к новому уравнению. Оно связывало время ожидания "кристаллизации" с величинами, описывающими физические свойства среды: давлением, температурой и пр. Это далось довольно легко, но содержание уравнения оказалось весьма богатым.

Такого рода уравнения, изображающие лишь приближенный, карикатурно обобщенный абрис реальности, в последние годы изобретают все чаще. Теоретики-пуристы порой воротят от них нос, но разве не полезны выкладки, помогающие сразу, без долгих розысков, угадать, на какой из бесчисленных полок, составляющих необъятную библиотеку природы, должна помещаться истина? На большее изобретатели таких уравнений, как правило, и не претендуют. Фантазии же, изощренной, почти художнической интуиции в понимании единства законов, управляющих самыми, казалось бы, несопоставимыми явлениями, здесь требуется очень много…

Время ожидания, - введенное поначалу лишь в условном, выражаемом через другие величины виде, попытались оценить и в привычных, обыденных единицах. В самом деле, велика ли цена вероятностным выкладкам, переводящим все на свете глаголы в сослагательное наклонение, если оракул не в силах сказать, скоро ли сбудется обещанное?

Снова пришлось пустить в ход громоздкие преобразования, задаться еще некоторыми дополнительными ограничениями - и результат получился ошеломительный: в земных условиях асимметричная среда должна была возникнуть всего за несколько миллионов лет.

Даже в сухой, испещренной формулами статье для академического журнала, которую они тут же сочинили, не удалось скрыть эмоции: "Учитывая грубость сделанных предположений, совпадение оценок <...> с реальными характеристиками биосферы представляется удивительным".

...За какие-то миллионы лет - мгновение по космическим меркам - на третьем, если считать от материнской звезды, безвидном и пустом сгустке, только что остывшем от радиоактивного разогрева, возникла неживая, но содержащая толъко левые аминокислоты благодатная cpeда, в которой начался скорый, победоносный марш Жизни.

Левый марш!

Ради такого результата, пожалуй, и в самом деле стоило иссушать мозг физикой, математикой, биологией и прочими премудростями. И кабы нашелся у него месяц-другой, чтобы написать давно, еще вместе с Эрнестом Ивановичем задуманную книгу "Левый марш жизни"...

Мышка пробежала, хвостиком махнула...

Я знал Леонида Леонидовича Морозова (такова фамилия человека, о котором здесь рассказано), когда он еще не был ни доктором паук, ни даже кандидатом. В изложенной мною версии, легенде жизнеописания вымышлены многие обстоятельства и часть персонажей: не пришло пока время для строгого историка, который когда-нибудь, надеюсь, опишет эти, сегодня еще горячие, дела с подобающей дотошностью. Я же не гнался за скрупулезной документальностью ни в чем, кроме самого главного из того, что было у моего героя за душой: исследований. А эти исследования открыли новый фарватер в мировой биофизической науке.

Не могу, однако, умолчать о том, что в нем действительно просматривалась немалая литературная одаренность. Свои идеи Морозов любил - и умел - излагать внятно, живописно (многие ученые мужи, как это ни парадоксально, считают такое умение признаком дурного тона).

Что было известно точно: этот парень не из тех, у кого может быть хоть что-нибудь не в порядке. Больно уж независимо он всегда держался, а внешний, доступный стороннему наблюдателю ход событий не давал повода сомневаться в его незыблемом благополучии. Последний раз я видел Морозова в подмосковном Пущино, на международном симпозиуме, где он выступал с докладом, как всегда, успешным. Люди, съехавшиеся туда, - а среди них были и всем миром признанные светила - с немалым энтузиазмом восприняли новость о скором марш-броске, которым, возможно, началась когда-то эволюция живого вещества.

...Потом, в течение нескольких месяцев, мы время от времени перезванивались, и проскользнули слова о том, что он прихворнул, но поскольку на работе положение сложное, институт обследует строгая комиссия, то его часто вызывают невзирая на болезнь.

Дело было в начале июня 1984 года.

Решив встряхнуться, отвлечься от разных тягостей, Морозов отправился играть в теннис. Увлекся, прогонял мяч - после нескольких месяцев перерыва - три часа кряду. Вечером у него слегка прихватило сердце. Жена вызвала скорую. Когда та доехала (они жили на даче), на дворе уже стало смеркаться. Врачи, такие же молодые ребята, увидев, что пациент - человек цветущего возраста, трезвый, в сознании, успокоили Морозова, сделали укол и удалились. Леня еще бодро помахал им на дорожку с дивана. Однако через полчаса ему стало значительно хуже. Наташа побежала к соседям, у которых был телефон. По дороге она заметила, как вдруг сделалось не по-летнему сумрачно, поднялся лютый ветер...

Это была та самая ночь, когда на российскую равнину обрушилась редкостной силы буря, в Ивановской области даже бушевали невиданные в наших краях смерчи. Многие сердечники чувствовали в ту ночь недомогание, санитарным машинам не было покоя, и не ко всем они поспевали.

...Телефон, как назло, забарахлил, и пока Наташа докричалась до неотложки, да пока машина пробилась к их домику, тело Лени успело остыть.

Такой исход воспринимался как чудовищная нелепость. Может ли в конце XX века человек, полный сил, ни с того ни с сего скончаться, не дотянув двух дней до тридцати восьми лет?

Лишь задним числом стало известно, что сердечные приступы случались у Морозова еще со времен армейской службы, что последние год-два он работал на пределе сил, безостановочно курил, бывал замечен в том, что ест - и не может остановиться. Когда родные начинали ему выговаривать, Леня смущался и отпирался беспомощно: "Ну что вам, жалко?" И видно было, что он думает о чем-то другом. Тут, конечно, все наложилось: переутомление, боль из-за смерти отца, переживания, связанные со служебными неприятностями, в которых Морозов вовсе не был повинен (вскоре после его кончины был отстранен от должности директор и того последнего института, где ему довелось трудиться), да вдобавок злосчастная буря, взмахнувшая своим пыльным хвостом в самый неподходящий момент...

Эрлен Ильич Федин, доктор физико-математических наук, с которым Морозов когда-то начинал свои работы, рассказывал: каждая беседа с Леней была для него радостью, пожалуй, даже небольшим чудом. Получалось так, что о чем бы ни говорили, ни спорили - в результате проблема хоть частично, но прояснялась. За три дня до смерти Леня звонил ему, говорил, что надо повидаться - у него появились новые соображения, касающиеся уникальности земной жизни.

...Федин мог бы стать главным героем большой, хотя и не очень веселой книги. Так уж сложилась у этого человека судьба, что ему трудно было вырасти благодушным оптимистом. Эрлен Ильич - сторонник единичности, исключительности той великолепной импровизации природы, результатом которой стало наше существование. Жизнь закономерна, но крайне маловероятна; множественностью обитаемых миров, пожалуй, обольщаться не стоит... Какие аргументы, за или против этого его суждения, подыскал тогда Морозов, мы уже не узнаем.

Академик Виталий Иосифович Гольданский - с ним Морозов сотрудничал в свои последние годы - не считает, что жизнь возможна только на Земле. Если ее зарождение в каких-то физических условиях неизбежно, полагает он, то трудно допустить, чтобы такие условия могли возникнуть на одной-единственной планете. Да и флуктуация - не единственный возможный для нее стартовый механизм. Пока еще нельзя считать нереальными некие факторы преимущества, которыми могли воспользоваться одни оптические изомеры -при конкуренции с другими. Правда, те факторы, что выявлены до сих пор, очень малы, но если будут открыты какие-нибудь механизмы, усиливающие их действие, то и такая, плавно эволюционная модель получит права на существование. Последняя из работ, опубликованных Морозовым, Кузьминым (Владимиром Владимировичем) и Гольданским, как раз об этом и толковала - о минимальной массе органической материи, потребной для того, чтобы опытным путем обнаружить так называемые нейтральные токи, различия в энергии, с которой взаимодействуют электроны и атомные ядра в молекулах-антиподах. Величины у них получились громадные, космические, однако кто знает: может быть, со временем экспериментаторы доберутся и до таких масштабов.

Впрочем, сам Морозов, уточнил Виталий Иосифович, был горячим сторонником флуктуационной модели. Ну, а поскольку это был человек необычайного кругозора и увлеченности, то его сценарий сохраняет за собой некоторый фактор превосходства. Работать с ним было увлекательно - Морозов был из редкостной породы первооткрывателей, и несмотря на безвременную кончину, он еще может стать знаменитым.

Отсюда, из разговора с Гольданским, и выросло название этого сочинения. То, что Морозов действительно может прославиться, подтверждают и некоторые публикации, появившиеся уже после его смерти. Группа Гольданского - в нее входят ученики, наследники Лени - получила свидетельства в пользу того, что в симметричной, рацемической среде жизнь появиться не могла. Выведены уравнения, из которых следует: без предварительного очищения от инородных изомеров даже при достатке исходных простых молекул сами собою могли соорудиться хирально чистые "полимеры" лишь ничтожной длины, не более чем в десяток звеньев. Иное дело - когда и окружение чистое. Если оно налицо, то даже с учетом неизбежности гибельного обратного процесса - разборки полимеров на исходные фрагменты - за разумно недолгое время вполне могли соорудиться физиологически активные полимеры из сотен "кирпичиков", например небольшие белки.

Подобный самострой должен был происходить чем дальше, тем быстрее. К такому выводу одновременно, и притом совершенно иным маршрутом, подошли исследователи из Института биофизики в Пущино. Они разрабатывали "лингвистическую" идею родства между генетическим языком и разговорной речью. Опираясь на данные как старых, так и совсем недавних опытов, построили математическую модель закономерного усложнения блоков, на каждой ступени подвергающихся суровому отбору на кинетическое совершенство - способность вступать в характерные реакции с наибольшей скоростью. Пущинцы - получили уравнения, доказывающие неизбежность самоускорения такой "крупноблочной" эволюции. Чтобы из блоков в десяток мономерных звеньев каждый соорудить полимер в тысячу остатков, потребуется примерно 27, а в миллион - всего 50 таких этапов усложнения. Самоускорение налицо! Этот результат мог бы перекинуть мост между темной, добиологической стадией эволюции и классическими законами дарвинизма: при переходе от отдельных молекул к клеткам отбор на кинетическое совершенство преобразуется в старозаветный, знакомый, каждому биологу естественный отбор, движимый наследственностью вкупе с изменчивостью.

Это было опубликовано летом 1985 года. Осенью группа Гольданского сообщила об еще одном следствии из опубликованного ранее: прогрессирующее загрязнение среды обитания, а в особенности бездумная гонка ядерных вооружений угрожают нарушить хиральную чистоту природного вещества. Последствиями чего могут оказаться и непредсказуемые заболевания, и даже самое страшное: полный коллапс биосферы, возврат планеты к состоянию мертвой, первобытной симметрии.

В начале 1986 года в журнале "Коммунист" появилась статья Гольданского - призыв к миру, к человеческому разуму. Разъясняя значение исследований, о которых здесь рассказано, ученый пишет: "Проблема возникновения жизни на Земле вступает в эпоху нового синтеза идей, который затрагивает практически всю науку - от молекулярной биологии до космологии".

Окончательных экспериментальных доказательств того, что поражающая воображение спираль самосовершенствования вещества начала раскручиваться в результате флуктуации; на сегодняшний день нет. Но если они появятся, то может оказаться, что предвзятая идея, полтора десятка лет назад посетившая молодого физика, который начитался Пастера, действительно соответствует ходу событий, разыгравшихся при полном отсутствии свидетелей четыре миллиарда лет назад. И физик сможет стать знаменитым несмотря на то, что хлопотал он, в общем-то, не об этом. Впрочем, бездумная машина славы, которая время от времени выдергивает листки из необъятной колоды писем до востребования, сочиненных разными людьми в разные эпохи, может ухватить и другую бумажку. Не думаю, однако же, что ее выбор действительно можно, как в том искренне уверены многие, подтолкнуть, организовать - наподобие того, как организуют распродажу несезонных товаров. "Fluctuat nec mergitur" - "зыблема, но не потопима"; девиз, вырезанный в гербе одного вечного города под ладьей, его эмблемой, тоже полезно помнить, рассуждая о научной истине и флуктуациях.

И все же не хочется верить, что треклятая мышка, все чаще пробегающая там, где ее не ждут, не может придержать свой роковой хвостик...

Недавно мне довелось прочитать слова Констанции Моцарт, вдовы бессмертного музыканта:

"Он очень любил играть на бильярде, но даже когда держал в руках кий, сочинял; сочинял даже тогда, когда беседовал с друзьями, коллегами. Мозг его не прекращал своей работы. Нужда и взятые им на себя обязательства развили в нем эту пагубную привычку, которая, вероятно, окончательно подорвала бы его здоровье и привела бы к смерти, даже если бы он не заболел лихорадкой, которая внезапно свела его в могилу".

Вера в неотвратимость событий, которой утоляли свои печали наши прадеды и прабабки, помочь нам бессильна. Однако, когда я услышал другое суждение, высказанное человеком весьма информированным: не совался бы, мол, Морозов, в эти дебри, дожил бы, как все, до законной пенсии, да и доктором наук все равно стал бы неизбежно, - тоскливо стало, как в царстве теней.

...Бывает ли так, чтобы хоть кому-нибудь не безразличный человек умер своевременно?

А если бывает - то не дай же мне бог дожить до такого.


Главная    Люди     Он может стать знаменитым